По его мнению, человек, не постигший Души мира, иначе – божественного всеединства, лишен духовного зрения. «Единственно верный путь, – полагал Иванов, – есть путь духа. Поэтому благотворно искать ориентацию в вещах духовных. В поисках ее нам естественно устремляться к высшему солнцу и к вечным звездам, понимаемым в смысле анагогическом, устремляться к Любви божественной, которая „впервые привела в действие все эти чудесные вещи“, как говорит величайший поэт христианства, – к „Любви, которая движет солнце и другие звезды“[668]
.Эти позднейшие размышления Вяч. Иванова дают дополнительный материал для понимания эпиграфа и основного текста уже цитировавшегося стихотворения „Дух“. В целом же „дантовские“ эпиграфы предполагали создание таких предпосылок, которые бы побуждали воспринимать текст в свете поэтических символов, возникших на почве религиозно-исторического сознания средневековой культуры. Это был один из способов, с помощью которого стихам придавался эзотерический смысл, но он почти всегда применялся во взаимосвязи с другими, проецирующими текст на определенный культурно-идеологический фон. Так уже было в самом начале творческой деятельности Вяч. Иванова.
Задолго до публикации первой книги стихов он написал поэму „Миры возможного“, где изобразил „страшный сон“, навеянный болезненным чувством ответственности за трагическую судьбу молодого ученого, неожиданно убившего человека, а потом покончившего с собой. Чувство вины родилось у Иванова из выношенного убеждения, что каждый, как говорил Достоевский, за все и за всех виноват. Это убеждение утверждалось в сознании поэта представлением, свойственным, впрочем, как Достоевскому, так и Данте, что „все человечество – это один человек“[669]
. „Кто в романе похож… на безответную жертву? – писал Иванов о „Преступлении и наказании“. – Одна только Соня? Нет, и отец ее, и мачеха, и Лизавета. И не только они, а даже убитая старуха-процентщица и, наконец, сам убийца, который осужден или осудил себя на исполнение того, чего требует от него коллективная воля“[670].Кошмарный сон в поэме „Миры возможного“ – это не только ее композиционная форма, но и – как в „Божественной комедии“ – развернутая метафора душевного состояния лирического героя. Именно в связи с этой функцией сновидения поэт избрал для эпиграфа неожиданные при первом чтении стихи „Чистилища“:
Ужасы, приснившиеся лирическому герою, обнажают тайные лабиринты его души, которая в открывшихся ей безднах находит свое собственное отражение. Герой потрясен, страдания и раскаяние становятся его искуплением. Поэма заканчивается стихами:
Таким образом, как при нашем движении движется в зеркале наш образ, так в наших снах воплощается одно из наших осуществлений. В этой аналогии заключается смысл эпиграфа. Он, и не только он, напоминает в поэме Иванова о „Божественной комедии“. Дантовская печать угадывается в визионерском характере „Миров возможного“, бессказуемостных оборотах, в строгих терцинах стихотворения и, наконец, в образе путника, который, как Вергилий, ведет поэта к истинному прозрению:
Кроме этих особенностей, общих для „Комедии“ и поэмы Вяч. Иванова, примечательны сцены запредельного мира, явившегося в „Мирах возможного“, словно по ассоциации с дантовским адом: