Пристрастие молодого Герцена к Данте, отмеченное романтическим умонастроением, нашло отражение не только в художественных, но и в художественно-документальных жанрах. Во «Второй встрече» герой очерка, отлученный от родины и преследуемый властями, говорит собеседнику: «Никогда человек в счастии не узнает всей глубины поэзии, в его душе лежащей, но страдания, вливая силы, разверзнут в ней океан ощущений и мыслей. Когда Дант был в раю – торжествуя ли в своей Firenze или будучи в ссылке, „испытывая горечь чужого хлеба и крутизну чужих лестниц?“» [I, 129][324]
. Эта реплика отсутствует в «Былом и думах», где Герцен снова рассказал о своей встрече с «мучеником польского дела» Петром Цехановичем. Она вложена в уста польского повстанца самим Герценом и отвечает общеромантическому взгляду на поэзию и жизнь. В одно время с автором «Второй встречи» С. П. Шевырёв писал почти то же самое в «Истории поэзии»: «Вникните в жизнь Данта <…> Не из источника ли несчастья, этого глубокого источника жизни, почерпнул он свою поэзию? Возьмите Тасса и Мильтона! Какими страданиями была искуплена их поэзия!»[325] Но сентенция героя очерка в контексте всей его исповеди вбирает в себя и другой смысл. Она перекликается с началом исповедального монолога: «Да, я много страдал, но я не несчастен. Несчастны они в своем счастии, а мы счастливы!» [I, 128]. Это противопоставление гонителей и гонимых, власть предержащих и сражающихся против нее, раскрывает политическое содержание сентенции, которая звучит теперь как вызов судьбе, как прокламация романтической борьбы за справедливость. И флорентийский изгнанник, по праву именовавший себя поэтом справедливости[326], становился примером тем, кто выбирал для себя путь сурового, но единственно возможного счастья.С течением времени мысль Герцена о Данте все более утрачивала субъективно-мечтательный характер, все более, как сказал бы сам писатель, одействотворялась, обретала общественно-политическую направленность. Эта эволюция была связана с развитием реалистических тенденций в творчестве Герцена, ибо для него реализм был не только проблемой стиля, но прежде всего проблемой миропонимания[327]
.На рубеже тридцатых-сороковых годов он работал над «Записками одного молодого человека». Журнальная редакция «Записок» готовилась в тот важный для Герцена «переломный период, когда он преодолевал романтически-идеалистические увлечения юности и решительно переходил к материалистическому мировоззрению» [I, 513]. В заключительной части повести, которая названа «Годы странствий», Герцен предварил основной текст двумя эпиграфами:
Смысл эпиграфов невозможно понять, не уяснив идейно-художественной задачи, которую решал автор. Ее характер связан с жанровой природой «Записок», определяемой исследователями по-разному. Многие из них сходятся во мнении, что повесть автобиографична, и отождествляют историю духовного развития «молодого человека» с биографией Герцена[328]
. Но такое отождествление, несомненно, ошибочно. По точному замечанию Л. Я. Гинзбург, автобиография в «Малиновской» части «Записок» «только основа, на которой разрастаются бытописание и сатира» [1, 512]. Идейный центр повести не в изображении Малиновских нравов и не в биографическом описании, а в споре «молодого человека» с Трензинским[329]. Этот спор, ставший продолжением яростных баталий автора с Белинским, определил философское содержание «Записок». Он разгорелся вокруг тезиса о «разумной действительности».