Она легко выскочила из машины, уверенная в том, что теперь–то уж точно все наладится. За спиною слышалось ей мычанье. То Дмитрий Германович пел, не приходя в сознание.
Ласточкой вспорхнув на пятый этаж, посмеиваясь, открыла она дверь и ступила в темный вонючий коридор. Не включая света, зашла на кухню и открыла все четыре конфорки газовой плиты, лучезарно удивляясь про себя, до чего же липкими кажутся ей ручки конфорок.
— Катенька? — раздался из комнаты голос матери, — Катюша? Юра?
— Иду, мамочка, — хихикнула Марфа и поспешила в комнату. Присела на краешек кровати, ощупью нашла материнскую руку под одеялом, стиснула ее в своей. Закрыла глаза, все еще улыбаясь, чувствуя, как с каждым вздохом душа ее наполняется газом, стремится вверх, выше, выше… выше…
Тихая Гавань
С утра в голове у Авдеева происходила какая–то семантическая карусель. Каждое произнесенное слово, пусть даже самое простое, вызывало раздражение, казалось чуждым, а то и неземным. Стоя перед зеркалом в ванной, он разглядывал свое отражение и старался внести нотку порядка в поселившийся в голове хаос.
— Видимо, я не до конца проснулся, — заявил он зеркалу и вздрогнул. Слово «проснулся» отчего–то напомнило ему о куче едва родившихся крысят, голых и поголовно зараженных бубонной чумой.
— Про–снулся, — повторил он и снова вздрогнул. — Ав–де–ев про–снулся, — собственная фамилия прозвучала неприятно.
Почему именно Авдеев? Почему не Мамонтов, не Тиркас, не Кучко? Не Штейнман, в конце концов? Ведь это что–то значит! Ведь за всем этим что–то скрывается… Он почесал подбородок, отметив, что не помешало бы побриться.
— Ав–деев… Какая бесхребетная и в то же время жуткая фамилия… Авдей. Авгей. Царь. Автомат. Багет. Клюква, — окончательно запутавшись, он встряхнул головой и, наскоро обтершись полотенцем, вышел из ванной комнаты.
Семантика мироздания беспокоила Авдеева и за завтраком, и после, когда он собирался на работу, с декадентским изумлением вопрошая себя, отчего брюки называются именно брюки, а не кожаны, почему пиджак именуется пиджаком, а не кругаликом и почему слово «вакса» несет в себе столь явную угрозу.
«Я схожу с ума, — пугливо шептал он на пути к стоянке. — Спятил». Но все же, ведь это неоспоримо, если прислушиваться, по–настоящему прислушиваться к словам, то их омерзительная искусственность становится очевидна. Это люк над пропастью — стоит его приподнять и бездна явит себя во всей своей чудовищной красоте.
Машина долго не хотела заводиться, кряхтела и порыкивала. Авдеев раз за разом проворачивал ключ в зажигании, стараясь не думать о метафизической омерзительности слова «ключ». Наконец мотор завелся, утробно рыгнув облаком черного дыма.
— Черт–те что происходит, — пожал плечами Авдеев, — надо ехать на СТО. А некогда. И почему, собственно, надо? И кому? Едет и едет. Я не могу заниматься всем, в конце концов! Я не Шива Махараджа! — последнюю фразу он выкрикнул и тотчас же испугался, что его услышат охранники стоянки и, возможно, сочтут душевнобольным.
К серому, удивительно грязному зданию редакции он подъехал в ужасном расположении духа. Революция слов в голове уступила место черной тоске. Проходя мимо сонного полуслепого вахтера, он не поздоровался и с подлым удовольствием отметил, что старик засуетился в своей стеклянной конуре.
«Пусть теперь гадает, кто это прошел, пусть мучается, как я!» — Авдеев ухмыльнулся, но пройдя полпролета, устыдился.
Дверь его крошечного кабинета была приоткрыта. Судя по звукам, раздававшимся из комнаты, Скарабич, маленький и сильно пьющий корректор, что делил с ним кабинет, уже пришел. Авдеев поморщился. Крысоподобный и диковатый Скарабич, полутатарин–полуеврей, «человек мира», как он неоднократно называл себя, раздражал его до скрежета зубовного.
«Гляди–ка, — озверело подумалось ему, — каждый день пьет ведь, как свинья, и не сдох. И поди не задумывается ни о семантике, ни о смысле. Все ему, как медведю, — впрок».
Почувствовав, что ненависть к Скарабичу стала почти осязаемой, Авдеев толкнул дверь ногой и громко, по–хозяйски топая, вошел в кабинет.
Михаил Невадович Скарабич сидел за столом в дикой, не по сезону расстегнутой, клетчатой рубашке и ожесточенно пил чай. Судя по распространяемому амбре, он успел уже принять на грудь немало вонючего коньяка.
Он посмотрел на вошедшего ничего не выражающим рыбьим взглядом, икнул и уткнулся в потрепанную рукопись, что лежала перед ним на заваленном бумагами столе, но тотчас же хмыкнул недоуменно и снова уставился на Авдеева.
— А что, Владимир Степанович, — с некоторым трудом проговорил он, — тебя в детстве, в детстве мама не учила стучаться в дверь туалета, прежде чем ручку дергать? — и заухал по–марсиански.
Авдеев замер на секунду, представив себе, как Скарабича будут хоронить и как посреди прощания гроб упадет и труп вывалится на всеобщее обозрение. Мысль пришлась ему по душе, но само слово «прощание» показалось омерзительно мягким, как фурункул. Он вздрогнул, отвел глаза в сторону и проследовал к своему столу.