— А мы им заглядываем в рот, хоть заранее известно, что они оттуда изрекут.
— Мне рассказывали, один градоначальник первым делом построил цирк. Он просто лично сам любил цирк — ну, сами понимаете, какого рода искусство способны любить наши градоначальники. Они ж как дети. И едва он его построил, как замыслил строительство другого цирка, еще более совершенного. Вовремя помер.
Мать сидит, глаза опустила, краснеет.
— Не стоят они разговоров. По большому счету ведь ни один из нас не принимает всерьез ни одного начальника. Все-таки мы — создаем. У нас в руках дело, а в башке идеи. Мы демиурги! Они же ничего не способны создать — ни руками, ни умишком. Отними у них власть — и кто они? А у нас ничего не отнимешь, нас только убить можно.
И тут я увидел, что говоривший это — ОН.
И он как в подтверждение подошел к матери и сел рядом. И взглянул на нее, как бы спрашивая: не больно тебе было это слышать? Прости, если больно...
Мать выловила меня взглядом, подозвала.
— Познакомься, это Олег Сергеевич Корабельников.
А у самой голос вибрирует.
— Ярослав, — говорю я, стараясь на него не глядеть.
Текст «я много о вас слышал, у нас в семье очень популярны ваши лженаучные теории» при всей его язвительности все же означал бы, что я союзник. И я не произнес никакого текста вообще.
Мать — как будто картину выставкому показывает, продукт своей жизнедеятельности: возьмут, не возьмут? Торопливо лопочет:
— Он у нас в деда, моего отца. Голова — компьютер, полная цитат. И все в противоречии одна с другой.
Он внимательно вглядывался.
— Ну, я пошел? — поднял я глаза на мать.
— Куда? — с жалобным испугом.
— Феликс там один...
Но она поняла меня правильно: я хотел уйти совсем. Я чувствовал себя поганым предателем.
В глазах у нее смятение. Поздно поняла, что не надо было брать меня в сообщники. Я не согласился в сообщники.
Феликса пришлось уводить насильно. Я пятился к двери, подталкивая Феликса, прощался с хозяином: извините за компанию.
Мать покраснела и опустила глаза.
— Ну вот, ушли! — сердился Феликс.
— Что, Феликс, — говорю, — понравились люди? А ты к власти рвешься. Чтобы всякий из этих людей мог с презрением показать на тебя пальцем.
Феликс, кстати, узаконил и зарегистрировал свой какой-то молодежный союз, о котором я его принципиально не расспрашиваю. И он не рвется обсуждать это со мной.
И телемост с Калифорнией организует непременно.
— Что политики ничего не создают — это твои художники дали маху, — в тоне Феликса послышалась усмешка превосходства, и я вздрогнул, опознав преобладающую интонацию отцовского баритона.
— Что же ты молчал, поспорил бы с ними!
— Э-э, — мудро кхекнул Феликс (и опять я услышал отцовский голос). — Каждый хочет своей правоты и чувства незаменимости. Пусть тоже порадуются, — он засмеялся.
— Далеко пойдешь, — сказал я сухо. — Ты даже их презираешь, не говоря уже про народ.
— «Народ»? Где толпа пьет и ест, даже там, где она поклоняется, там обыкновенно дурно пахнет. Да, впрочем, сам-то ты разве не брезглив к этому самому «народу»?
Я поискал, чем защититься:
— В нашей деревне баба Миля есть, она помирает, так я единственный, кто с ней возится.
— Баба Миля? Да брось ты, что там баба Миля, ты Олеську презираешь!
В кои-то веки он стал защитником Олеськи?
— С чего ты взял?
— Она дневник свой давала тебе почитать?
— Откуда ты знаешь?
— Знаю!
— Ну и что?
— А то, что ты его даже не прочитал! То есть всем бедняга хороша, и волосы красивые, и пахнет приятно, и почему бы не использовать ее на нужды своего организма, ну а то, что она тоже человек, что в ней тоже что-то происходит — это нам, существам высшего порядка, неинтересно!
Вот так кончаются все дружбы.
Действительно, Олеська однажды спросила меня, не хочу ли я почитать ее дневник. Я еще удивился: Олеська ведет дневник? У нее, значит, есть какая-то своя духовная жизнь? Я обрадовался, я правда обрадовался: Олеська сложнее, чем я ожидал. Но вот что в том дневнике оказалось: «Сегодня ужин приготовила: вареники с капустой. Отец очень хвалил и серьезно сказал, что нет худа без добра, и хоть я с детства без матери, зато мои подруги не умеют того, что умею я». Или про то, как в школе похвалил ее химик и признал ее, пожалуй, самой способной в классе.
И ничего, кроме того, какая она, оказывается, замечательная, в этом дневнике не было написано. Да, я не дочитал его, меня доконала одна запись: что она, Олеська, дома поет, когда одна, и никто на свете даже не подозревает, что у нее «колоратурное сопрано». И все, дальше я уже не мог.
Но откуда Феликсу известна вся эта история? В особенности про то, что я не дочитал? Я и в конец этого дневника заглянул, и там похвальба. И я вернул Олеське этот дневник, да, кстати, в тот самый день перед отъездом, в тот злополучный день, когда мы заходили сфотографироваться и договорились до того, что она моя невеста. Ах, она же мне в тот вечер еще позвонила, а я как раз обдумывал, как Феликс ее убьет...