— Ох, Степан, а если волки тебя по дороге встретят, — плаксиво, как песню, затянула Ефросинья, и жалобно-жалобно посмотрела на Степана, словно вымаливая ласки и утешения.
Степан мрачновато усмехнулся, опустился на лавку и погладил ластившуюся Мурку, почесал за черным кошачьим ушком. Мурка запрыгнула к нему на колени, замурлыкала довольно и громко на всю избу.
— А ежели чахотку схватишь? В такой мороз…
От страшного слова «чахотка» Степан поднял голову, как от удара. Словно улегшиеся воспоминания взорвались в его душе. Ефросинья осеклась на полуслове, почувствовав, что сказала что-то не то, и что каким-то образом это было связано с той, прежней жизнью этого красивого и сильного чужого человека, о которой он никогда не рассказывает. И, хуже того, — бабье сердце не обманешь — с той, другой женщиной, которую он никогда, никогда не забудет.
Обида, ревность, досада, уязвленная женская гордость, как половодье весной, захлестнула Ефросинью.
— Ох, Степан! Что ты все молчишь да молчишь? Слова доброго от тебя не услышишь, — подперла она руками округлые бока, как, бывало, делала, когда ругались с покойным мужем. Он, конечно, не оставался в долгу. Бранился, как черт, а то и пускал в ход кулаки. Зато каким сладостным было примирение.
Степан долго и печально посмотрел на Ефросинью, и руки её сразу обмякли, повисли плетьми.
Ефросинья силилась сдержать злые слезы, но они предательски поблескивали в уголках глаз, прокладывали дорожки-ручейки вдоль крыльев носа. Степан заметил предательские эти слезинки, и виновато опустил глаза.
— Прости, Фрось, — повторил он, и от этого Ефросинье стало еще жальче себя, и соленые капли быстрее заструились по ее щекам.
Ефросинья с досадой и злостью смахивала их рукой.
На столе возвышалась остывшая стопка блинов. Закипал самовар. Степан развязал мешок. Выложил на стол белый, холодный еще с улицы, хлеб и банки с селедкой. Рядом выросла белоснежная, похожая на недостроенную крепость из снега горка из слитков сахара.
— Вот, зарплату получил, — виновато улыбнулся Степан, надеясь, что это хоть немного развеселит Ефросинью.
Она поняла, что именно этого он ждет от нее и кисло, сквозь слезы, улыбнулась.
Мурка, чувствуя невысказанную, невыплаканную ссору в доме, как нависшие над землей тучи, так и не пролившиеся дождем, примолкла, соскочила с колен и теперь терлась о ножки стола, вероятно, рисуя уже в своих кошачьих мечтах упавший на пол лакомый кусочек.
Ели молча. Молча пили малиновый чай. Ефросинья припасла с лета ягоды и листья. Запах малины наполнял беспросветные зимние вечера, и они становились как будто уютнее.
— Что это ты такая грустная? — поднял Степан глаза на дочь и увидел ее притихшей и чем-то расстроенной.
— Глаза болят, — вздохнула Нина.
Степан наклонился к дочери:
— Красные. И давно это у тебя?
— Несколько дней.
Степан укоризненно посмотрел на Ефросинью, а она, в свою очередь, вонзила полный упрека и раздражения взгляд в падчерицу.
— В понедельник поедем в больницу.
— Пройдет. Это у всех детей бывает, — с раздражением гремела грязной посудой Ефросинья. — У нее итак в школе одни двойки, только вчера Марья Петровна жаловалась.
— В понедельник поедем к врачу.
Ефросинья приниженно замолчала, вновь уязвленная вежливой невозмутимостью Степана, за которую так его любила и так ненавидела.
В понедельник мороз чуть-чуть отпустил. Тяжелые тучи осыпались на землю мягким, белым пухом.
Нина радостно подставляла лицо снежинкам. Вороная кобыла резко останавливалась у ледяных горок, боялась бежать вниз по льду.
— А ну пошла! — подгонял Степан.
Нина смеялась, когда телега резко подпрыгивала на ледяных ухабах, чтобы отец не догадался, что она боится быстрой езды.
Еще вчера отец выпросил у бригадира кобылу. Попросил, чтоб не очень норовистую. Ребенка в больницу везти.
Утром мачеха неохотно одолжила падчерице большой шерстяной платок, и теперь Нина весело куталась в него, радуясь, что едет с отцом в город, что не надо идти в школу, виновато слушать назидания Марьи Петровны. И дома, дома тоже не надо терпеть брань противной Фроськи и потом молчать, молчать, чтобы не расстраивать отца пустяками.
— Тпр-р-ру! — остановил Степан лошадь у одноэтажного темно-зеленого дома — детской больницы.
Пожилая врач в накрахмаленном до белоснежности халате долго осматривала глаза девочки и, наконец, произнесла:
— Трахома.
Серьезный голос, каким было произнесено незнакомое и оттого тревожное слово, насторожил Степана.
— Отчего это? Это опасно?
— Нет, — ответила врач сначала на второй вопрос, а затем сделала безжалостный вывод. — От грязи, папаша, от грязи. Передайте жене, что мыть ребенка надо чаще и лучше.
Степан удивленно вскинул бровь и кивнул.
Надо будет сказать Ефросинье. Хотя, казалось бы, откуда взяться этой самой трахоме, когда Фрося моет детей каждую субботу?
После больничного запаха лекарств и хлорки морозный воздух казался еще свежее. Степан завернул на соседнюю улицу, где в недостроенном здании будущего дворца пионеров вовсю стучали молотки.