Для этого я десять лет тому назад, в пору увлечения общества и молодежи новым реальным, или, точнее сказать, плотским направлением жизни, пришел, только что окончив гимназию с золотой медалью, почти мальчиком, в скит Оптиной пустыни, к старцу, тогда иеросхимонаху, о. Варсанофию. Пришел в скит, убежавши с экзамена в институте инженеров путей сообщения. Я не своим, конечно, умом, а благодатию Божиею понял, почувствовал сердцем, что призвание человека, прежде всего, — созидать внутреннюю культуру духа, красоту души и сердца, а не усовершать культуру внешнюю, устраивать благополучие земное. И насколько сильно я раньше увлекался мечтами о своих будущих постройках мостов, машин, кругосветных путешествиях с целью приобретения знаний, настолько в тысячу раз сильнее у меня загорелось желание, вернее, меня охватил какой-то бушующий пламень — быть истинным носителем человеческого призвания, точнее, совершенным христианином. Я уже тогда видел, что нынешняя культура в самых лучших и высоких сторонах своего бытия не выше греко-римской, классической, а и от той люди спасались в пустыню, бежали, как от огня, переставали заниматься ею и начинали заниматься другим. Почему? Назвать их эгоистами или людьми, любящими устраивать только свое собственное благополучие за счет страданий других, как называли таких людей окружающие меня, я не мог. Это было очень неразумно, неправдоподобно, или, просто и очень грубо сказать, неграмотно. Из истории я уже знал, что величайший и первый из пустынников, Антоний Великий, по любви к ближним оставил однажды пустыню и пришел в Александрию. Тогдашняя Александрия — это нынешний Париж или Берлин. И вот “все сбегались, чтобы видеть его, — говорит историк, — даже язычники и жрецы приходили в храм Господень, говоря: “Желаем видеть человека Божия””... В эти немногие дни столько обратилось в христианство, сколько в иные времена обращалось в продолжение года. Я помнил, как яркими, бриллиантовыми звездами кристальной чистоты душевной сверкали сквозь дебри и чащи дремучих боров, топи болот и пустынь и из-за мшистых порогов лесных землянок и тесных затворов древней Руси наши преподобные и святые, единственные иногда светлые точки на темном небе окружавшей их тьмы невежества, пороков и страстей. Я помнил, как преподобный Пафнутий Боровский, считавший за грех всякое общение с миром, не позволявший себе ни слова к женщине, ни взгляда на нее даже издалече, изгонявший вон монаха за какой бы то ни было разговор, “кроме Божественного Писания”, этот кажущийся человеконенавистник во время голодного года кормил в своем монастыре более чем по 1000 человек в день. Когда я слышал обвинительные речи против “тунеядцев” монахов, не желающих иметь дела с миром,