С тех пор как погиб Бальфур, Гексли удвоил свои усилия. Нередко после затянувшегося вечернего заседания он выкраивал полчасика для работы в лаборатории и только потом ехал домой. И все-таки в 1883 году, когда представилась возможность, он стал временным — а в 1884-м и законно избранным президентом Королевского общества. Без сомнения, он был слишком перегружен, а может быть, уже и слишком болен, чтобы взваливать на себя дополнительное бремя. Но заслужить регалии высшей административной власти в науке и потом от них отказаться?.. Нет, в этом смысле ничто человеческое Гексли не было чуждо: он обожал быть президентом.
Отныне разрыв между тем, что он хотел и что должен был делать, и даже между тем, что он был должен и что в силах был сделать, становился все шире. Он был измотан физически и душевно. Все менее разумной ему представлялась вселенная, все менее устойчивой и осмысленной жизнь. Неудивительно, если он ловил себя на том, что тоскует о бессмертии, от которого так твердо отрекался в былые годы.
«Любопытная вещь, — писал он Морли, — чем я делаюсь старше, чем ближе конец пути, тем несносней мне думать, что меня не станет.
То и дело каким-то неизъяснимым ужасом меня пронизывает мысль, что в 1900 году я, очевидно, буду знать о том, что происходит на свете, не более, чем знал в 1800-м Я бы с гораздо большим удовольствием согласился попасть в ад — во всяком случае, в тот его круг, что повыше, где и климат помягче, и общество подходящее».
С затаенной, неотступной грустью глядит с поздних портретов его твердое, живое лицо.
Одна за другой одолевали его болезни. «В ответ на Ваше письмо имею честь Вас уведомить, — писал он Доннелли, — …что а) мне выдернули все зубы, б) я вывихнул большой палец на правой руке, в) все время погибаю от жары и г) не могу курить в свое удовольствие». А еще он ничего не мог есть, кроме овсянки, жаловался на печень; его рука как будто налилась свинцом, так что он с трудом удерживал в ней скальпель. И самое скверное, он был до того изможден, что утром его чуть ли не мутило при мысли о предстоящей работе. Единственным его утешением было сопротивление Гордона[247]
суданцам. «Мне бы хотелось увидеть, как он всыплет Махди[248] по первое число до того, как подоспеет Вулсли», — объявил он. Силы его таяли, он несколько раз пробовал делать себе передышки, но без всякого прока. Наконец сэр Эндрю Кларк предупредил его, что, если он не устроит себе длительный отдых, ему угрожает настоящее нервное расстройство.Убежденный в том, что бросает на произвол судьбы Южный Кенсингтон и предает Королевское общество, что подвергает Англию опасности гражданской войны между рыцарями удочки и рыцарями невода, а самого себя в зените своих служебных достижений обрекает на забвение, Гексли отправился в Италию. На Лондонском вокзале его настигла весть о том, что на его дочь Марион напал какой-то ползучий, коварный недуг, которому, как справедливо опасался ее отец, суждено было стать роковым. «Я достаточно крепкий орешек, — писал он потом, — и научился многое переносить не сетуя, но эти сутки от Лондона до Люцерна показали, что стойкости мне еще учиться и учиться». То было его второе изгнание во имя здоровья, и оно затянулось намного дольше, чем первое. Болезнь его по всем признакам более всего напоминала ту беспросветную меланхолию, какую он в молодости пережил на борту «Рэттлснейка». Его одолевали одновременно убийственная вялость и нервная раздражительность, жажда забиться куда-нибудь подальше от людей и неодолимое отвращение ко всем с первой минуты. И опять, как встарь, он искал средства рассеяться в чтении. Он даже возобновил свои занятия итальянским языком и открыл для себя «Жизнь Бенвенуто Челлини». Что касается науки, самая мысль о ней была ему ненавистна.