Полный тяжких опасений за свою дочь, Гексли усердно дышал воздухом Лидо, вытерпел Верону, осаждал закрытые из-за холеры отели Неаполя. Замечательным местечком оказалась Равенна: «убийственное оживление, гробница на гробнице». Она служила доказательством тому, что эволюция существует и в искусстве, и воплощала в себе, такой маленькой, одну великую ступень этой эволюции. Рим он разглядывал как легендарную полуразвалину, не утратившую очарования, несмотря на тени долгого и зловещего прошлого. Впрочем, как раз средь теней этого прошлого он сделал первые шаги к исцелению и к науке. Началось с того, что он стал подпускать пуританские шпильки по поводу церковных обрядов римских католиков, не скупясь на язвительные рассуждения о «выставке мужских головных уборов» и «разряженных куклах». С эстетической точки зрения он разрушил бы все, что построено после IV века, кроме базилики Сан-Паоло фуор ле. Муре. Зато в катакомбах он чувствовал себя как рыба в воде. Катакомбы отвечали его настроению и темпераменту. Постепенно он заинтересовался языческим Римом, а там — первый признак того, что ему стало лучше, — и геологией этих мест и древнейшей историей. Прошел месяц, и он уже писал предисловие к новому изданию «Уроков элементарной физиологии», которые выпустил совместно с сэром Майклом Фостером.
Все время, кроме первых трех недель, в странствиях его сопровождала жена. Ранней весной 1885 года они двинулись на север. «Обогатились духовно, но обессилели физически» в картинных галереях Флоренции, продрогли в Венеции и отогрелись в Сен-Ремо и наконец 8 апреля высадились на родную землю в Фолкстоне.
До выздоровления было еще очень далеко. Самое простое дело требовало от него несметных трудов. Откуда-то возникло «поразительное умение делать из мухи слона». После нескольких попыток пересилить себя, следствием которых немедленно явились упадок сил и хандра, Гексли отказался от обязанностей профессора, декана и, наконец, президента Королевского общества.
В разгар переговоров, связанных с его уходом, он получил известие о том, что Оксфорд присуждает ему степень доктора гражданского права. «Это будет некий апофеоз, — писал он, — совпадающий с моею официальной кончиной, а она не за горами. В сущности, я уже мертв, просто Харон из Казначейства еще не определил, на каких условиях переправить меня на ту сторону». Чтобы добиться для него пенсии, потребовался примерно такой же нажим на тайные ведомственные пружины, как в свое время для того, чтобы субсидировать его ранние работы о медузах. Кончилось тем, что Гексли остался в колледже на правах профессора и почетного декана с пенсией, равной его жалованью, — полторы тысячи фунтов — и без каких-либо иных обязанностей, кроме общего руководства научной работой.
18
МИЛОЕ ДЕЛО — ВОЙНА!
В конце концов Гексли вновь обрел утраченное здоровье, но не под солнцем Италии, не в кабинете врача, а читая страницы журнала. В передовой статье ноябрьского номера «Девятнадцатого века» за 1885 год Гладстон темной и грозной тенью надвинулся на научный труд доктора Ревиля «Пролегомены к истории религии». Пытаясь навести тень на ясный день, великий старец высказался в пользу всего на свете — он был и за науку, и за религию, за пророка Моисея и за Дарвина. В то же время при всем его почтении к высоко интеллектуальной деятельности, связанной с наукой, она, на его взгляд, мало в чем преуспела сверх того, что снабдила некоторыми пояснениями текст Книги бытия. Начальные стихи Книги бытия не что иное, как сжатое и поэтическое изложение небулярной гипотезы, а также биологических и палеонтологических данных, полученных наукой за время вплоть до смерти Кювье. В заключение Гладстон сделал церемонный, но крайне рискованный комплимент Дарвину — так можно в пылу парламентской схватки отвесить учтивый поклон ненадежному союзнику, рассчитывая заручиться его принужденным, но удобным для полемиста молчанием.
Однако на сей раз удобного молчания не последовало. Гексли шумно захлопнул «Девятнадцатый век» и забегал по дому, изрыгая проклятья с таким жаром и страстью, что его семейство взяла оторопь. И чем больше разгоралась в нем злоба, тем он себя лучше чувствовал. Гладстон как бы подверг его электрическому шоку, который наконец-то сгустил облако меланхолии в тучу, вызвав громы и молнии великолепной полемической грозы.
Гроза бушевала более пяти лет. Есть в столь затяжном неистовстве нечто героическое, а Гексли по своей отваге и дерзновенности, по значительности того, что он отстаивал и что разил, по прочим своим достоинствам — здравому смыслу, готовности к действию, энергии и учености — как раз и был, пожалуй, не всегда блестящим, но героическим полемистом.