Мы совещались до прогулки. Почти все вопросы были решены, были распределены обязанности, написано несколько необходимых записок и текст воззвания, где освещались как общие цели бунта, так и коцевские бесчинства. Дальше оставалось лишь ждать.
Я слушал других, говорил сам, и меня все время не покидало чувство, что та раздвоенность, о которой я говорил, у всех нас словно усилилась и переросла в уверенность, что захват ключей не осуществится и не придется идти на смертельный риск.
Была даже минута, когда я подумал, что Дата Туташхиа даст нам ключи, а сделать мы ничего не сможем.
Я не спускал с него глаз. После завтрака он играл в нарды до самого полудня. Потом целый час болтал со Спарапетом. Оба от души веселились Еще час прогуливался с художником Лоладзе — был у нас такой в камере. Подсел к Дембину, и Лука Петрович ушел в воспоминания о жизни в ссылках. Словом, разгуливал но камере, будто и не затевалось ничего. И меня не звал! А ведь оставались считанные часы! Может быть, он передумал! Обнадеживало лишь то, что за это время Поктиа дважды ухитрялся выскочить из камеры: первый раз помог влить и принести воды и при этом вынес, выходя, буханку черного хлеба. Надзиратель долго препирался с ним насчет этой буханки. Я взглянул на Туташхиа — он украдкой следил за Покгией. Буханку Дата утром взял у воров и спрятал в ней финку! Никто этого не заметил, кроме меня. Надзирателю, наконец, надоело препираться с Поктией, и он его выпустил. Вернулся Поктиа, конечно, без хлеба, и теперь меня терзала мысль, почему Дата в самый решающий момент постарался избавиться от своего единственного оружия. Во второй раз Поктиа вместе с уборщиком вынес парашу. Впервые за все время он дотронулся до этого сосуда. На этот раз он прихватил записку и, вернувшись, что-то шепнул Дате. Еще я заметил, что после разговора с Датой Лоладзе обошел всю камеру, собрал все карандаши, какие только имелись, и синие, и красные, и простые, и зеленые, растолок грифель и стал смешивать, краски. Прикинув все и так, и этак, я решил все же, что намерения Даты никак не связаны с поведением Лоладзе.
На прогулку нас вывели к пяти часам. В шесть надзиратели сменялись, и потому нам дали всего полчаса — полагался час. В течение этого получаса Поктиа не отрывал глаз от стены, отделявшей нас от тюремной больницы. Ясно, он ожидал записки, и, когда объявили, что прогулка окончена, не выдержал и стал препираться с надзирателем.
— Уйми его! — сказал мне Дата.
Я побыстрее увел его, а то он мог угодить в карцер. Дата догнал нас и выговорил своему адъютанту. Поктиа опустил голову.
Передние уже вошли в главную дверь корпуса, когда мимо нас проскользнула Нэнэ — уборщица подъезда — и кинула нам под ноги что-то завернутое в тряпицу.
— Подыми, — сказал мне глазами Дата.
Я нагнулся. Надзиратели ничего не заметили. Будь на моем месте Поктиа, к нему бы уже прилипли — слишком он намозолил сегодня глаза.
— Что здесь? — спросил я.
— Волосы.
В камере я развернул тряпицу. Действительно, в ней были волосы — толстые, грубые, седые вперемешку с черными. Дата отдал их Лоладзе. Художник поглядел, пощупал, остался, видно, доволен и принялся тут же мастерить парик и усы с поразившей меня сноровкой. «Видно, служил в театре гримером», — подумал я.
Сменился надзиратель нашего этажа. Значит, и Моська принял свой полуподвал. В прошлом Моська был палачом. Потом его назначили начальником мул-этапа. Так в Ортачальской тюрьме называлась маленькая двухколесная арба, запряженная мулом. На ней вывозили покойников и хоронили здесь же, на ближайших склонах Телетских гор. Наконец Моська получил повышение — его назначили надзирателем и, видно, за особые заслуги и в знак особого доверия, поручили самый трудный участок — подвал.