Значит, так: Моська и другие надзиратели его смены заступили в шесть часов вечера. Тогда же производился пересчет, на что уходил час. С семи до восьми — ужин. С восьми до десяти — вынос параш, туалет, доставка воды. В десять — отбой. В этот час все этажи обходил сам дежурный комендант. В ту ночь дежурил Канарейка. Это была фамилия, а не кличка. Он заглядывал в глазок почти всех камер, дабы убедиться, что в подвластных ему владениях царит мир, порядок и райское смирение. Арестанты оставили господину Канарейке его фамилию по контрасту: это был толстый, черный, полу-седой, длинноусый субъект — лучшую кличку, чем Канарейка, вряд ли можно было придумать. Правда, у надзирателя каждого этажа имелся полный набор ключей от своих камер, но сами надзиратели были тоже заперты, так как спуск с этажа на этаж преграждался, решеткой из толстых стальных прутьев, а двери, вмонтированные в эти решетки, запирались на мощные замки, ключи от которых вверялись дежурному коменданту. Таким образом, надзиратели находились в плену господина Канарейки и, если Дата Туташхиа обещал сдать нам ключи от всех корпусов и камер, значит, он должен был прежде всего завладеть комендантскими ключами, чтобы затем с их помощью добраться до надзирателей с их надзирательскими ключами от камер… Для того же, чтобы ограбить Канарейку, нужно было захватить нашего надзирателя с его ключами и устроить засаду Канарейке. Распутать весь этот замысел я был не в силах, и мое нервозное ожидание кончилось тем, что, когда мы выкатили в коридор пустые бочки от принесенной на ужин баланды, а это было часов в восемь вечера, Дата подозвал меня к себе и сказал:
— Шалва, необходимо, чтобы сегодня вечером отправку начали с нас. Тогда последними пойдут каторжане.
— А потом?
— Вон сидит старик Миндадзе. Вы ведь с ним земляки? Этот надзиратель хорошо к нему относится, и они, кажется, из одной деревни. Ты часто болтаешь с Миндадзе и угощал его не раз…
— Что я должен делать?
— Пусть Миндадзе попросит надзирателя, чтобы нас повели оправляться первыми. Ты скажи Миндадзе, что у тебя живот разболелся, а он пусть попросит. Уважит его надзиратель. Ну, а если это не пройдет, каторжники найдут причину — все равно не выйдут первыми и окажутся в конце, но… кабы не заподозрили…
Минут через пять распахнулась дверь, и надзиратель повел нас на оправку. Поктиа побежал к камере каторжан и, вернувшись, доложил Дате:
— У них все в порядке. Спрашивают — как у нас. Я сказал — у нас тоже.
— Что смогут сделать эти закованные люди? — спросил я Дату, когда мы вернулись в камеру.
— Ты что, забыл? Закованы только те, кому каторжный приговор утвержден. У остальных кандалов нет.
— Вы очень нам нужны, Лука Петрович, — Дата повел меня к Дембину. — Просьба наша не совсем обычная, и дело довольно рискованное…
— Слушаю вас, господа… По возможности… Чем смогу!..
— На полчаса, самое большее на час, вам надо переодеться в форму надзирателя, простите, конечно, но так уж все сложилось.
— Надзирателя? — изумился Лука Петрович. — Мне надеть форму надзирателя?! Ни за что! Вы оскорбляете мои убеждения. Собачью шкуру! Никогда!
— Лука Петрович, дорогой! — прервал я разбушевавшегося писателя-либерала. — Этого требует дело, это нужно революции.
— Послушайте, голубчик, — лицо Луки Петровича озарилось надеждой, — в этой постановке, я это вижу, для меня может найтись другая роль. У вас ведь много ролей, а на эту… подыщем другого.
— Лука Петрович, — взмолился я, — вы с нашим сегодняшним надзирателем как близнецы. Ваш отказ ставит операцию под угрозу провала!
А Дата Туташхиа втолковывал ему, что революционером является тот, кто ради дела готов переодеться даже в жандарма.
Дембина уломали.
Настал мой черед. Лоладзе обмотал меня какими-то тряпками, подложил какие-то комочки и подушечки, и когда, на его взгляд, я обрел габариты господина Канарейки, стал подгонять усы. Эту процедуру невозможно было скрыть. Нас окружили арестанты, решившие, что готовится очередной тюремный розыгрыш, и весело смаковали предстоящую забаву.
Вы не представляете, с каким увлечением хлопотал Лоладзе над каждым волоском. Подстригал, причесывал, приглаживал… Отступая на шаг, подбегал, поправлял, отходил и опять любовался.
— Ты, брат, оказывается, настоящий художник! — сказал ему Лука Петрович.
— Нет, мой милый, настоящее искусство начинается, когда человек сыт или убедит себя, что сыт, — так говаривал мой учитель Иван Никифорович Страстное — великий был человек! И большой охотник до таких сентенций.
Вечерняя оправка добралась уже до другого конца коридора, и тут я заметил, что Дата будто волнуется. И всем членам комитета передалось его состояние. Уговор был такой, что каждый должен держаться, как всегда, — кто лежать, кто играть в нарды, кто просто слоняться по камере. Все получалось наоборот. Все сидели на своих нарах и думали, думали, думали…
Мы с Датой прильнули к дверям, ловя каждый звук в коридоре.
Вот вошел в свою камеру последний арестант!
Вот лязгнул засов и звякнули ключи.
Камеру заперли.