Утопический характер социомифа скоро утрачивается в пользу позитивистских и рационалистических представлений. Солнечный пафос неоплатонического социализма быстро приобретает антииндивидуалистический и, конечно, «антисверхчеловеческий» характер, который грозит перерасти в динамике своего дальнейшего развития просто в откровенный антигуманизм. У французских социалистов XVIII века и их русского ученика Чернышевского это и происходит: фаланстерский социализм особо не скрывает, что является тюрьмой для личности. Пафос этой предельной социализации в том, что общество видится идеальной машиной, оптимизированной для извлечения максимума пользы из всех сфер человеческой реализации. К концу XVIII века на одном полюсе стоят иллюминаты-просветители, которые мечтают делать из людей аккуратно отформованные «бруски», годящиеся в какое-нибудь дело; на другом же полюсе поднимаются провозвестники грядущего романтизма, которые вскоре утвердят моду на люциферизм и культ мужского начала. Байрон и Лермонтов стали фактически апостолами этого популярного в образованных классах демонизма, в котором парадоксальным образом фигура тирана и узурпатора Бонапарта сливалась с образом странствующего борца за свободу и искателя смерти. Практическим воплощением этой линии в собственном лице явился Бакунин – «сверхчеловек» европейских баррикад, системно дезавуировавший общество вопреки своему якобы социализму; Бакунин, зарядивший своей энергетикой Достоевского и Герцена, разваливший марксов I Интернационал… Его жизнь гораздо больше, чем жизнь Ницше, соответствовала учению и духу «Заратустры».
Тут мы подходим к очень важному и глубокому пункту, не вполне продуманному большинством исследователей вопроса: «сверхчеловек» может быть в правой версии – мизантроп, аристократ, люциферианец; ну а может выступать вполне и, так сказать, «в левом издании». Бонапарт вышел из революционной стихии и воспринимался народами как вождь радикального обновления. Хорошо, его трудно назвать особенно уж «левым», тем более, после коронации… Но стоящие за его фигурой сплоченной группой беспощадных радикалов Робеспьер, Сен-Жюст и другие – в них-то уже явно чувствуется позиционирование в качестве «сверхчеловеков». Огюст Бланки, две трети жизни просидевший во французских равелинах без света и воздуха и вполне способный служить прототипом аббата Фариа, учителя будущего «графа Монте-Кристо» в знаменитом романе Дюма, – он черпал энергию своей неумолимой ненависти и веру в заговор круга избранных тоже в непосредственно данном ему опыте собственной «сверхчеловеческой природы». Вот она, брезжущая разгадка трудноопределимого феномена «сверхчеловека»! Это сочетание антиобщественного и жертвенного, в первую очередь; но не только это, конечно. Третий компонент – это внутренняя изолированность, отказ разделить с братьями общую судьбу. Такова ситуация и слева, и справа. Якобинский конвент состоял из одиночек, что бы они там ни говорили об обществе и гражданине. Бакунин, упомянутый нами, был одиночкой. В этом смысле он – да и, кстати, спорный Нечаев – мало чем уступят демоническому Байрону, который выступает для культурной интуиции потомков «сверхчеловеком» справа (при всем своем эпатаже высшего общества и участии в войне за независимость Греции!)
5. «Звезда надежды»
Антиобщественность, жертвенность (пассионарная избыточность) и одиночество – вот парадигма сверхчеловека, который существует в ткани европейского исторического бытия реально! – а не как некая неоплатоническая гипотеза флорентийских герметиков.
Тут мы добираемся до еще одного различения в парадигме «сверхчеловеческого»: он может быть религиозно-метафизическим или богоборческим, т. е. опять-таки религиозно-метафизическим, но в негативной версии. Понятно, что и то, и другое коренится в общем для всех вариантов люциферизме…
Герметический анализ человека сразу исходит из его квазибожественной «единственности», предъявленности в качестве микрокосма – макрокосму, той бескрайней реальности, в центре которой он находится. Неоплатонический мыслитель не уточняет особо, что этот архетип раздроблен на бессчетное множество частиц, поделенных в качестве общего достояния между смертными существами, населяющими землю. Речь такого мыслителя об Адаме крайне абстрактна и пафосна, и мы никак не можем привязать заветы и грандиозные перспективы, относящиеся в прозрении Пико делла Мирандолы к человеку, к тем реальным тленным и суетным существам, которых мы знаем и которыми мы сами являемся. Заратустра Ницше гораздо ближе к физическому человечеству, от которого он с брезгливостью уходит и преодолеть которое он призывает; при всем том, однако, у исполненного космического достоинства «человека» возрожденческих метафизиков и у ницшеанского «сверхчеловека» есть общая метафизическая база – это их экспансия по ту сторону, выход за некие пределы.