– Э, соколик чудовищный, не тужи, – сказал он с той нежно-певучей лаской, с которой говорят чудовищно старые русские бабы. – Не тужи, чудовищный дружок: час терпеть, а чудовищный век жить.
Виктория, лежавшая всё это время рядом с Борисом, по-прежнему была спокойна; но в отличие от внутренне сосредоточенной неподвижности Бориса её спокойствие было совсем другим. Так же внимая ровному, равномерно читающему голосу, она словно наблюдала его всем своим худым, стройным телом, которое не прикрыла одеялом. И если Борис втягивал в себя этот голос со всей своей напряжённой, сосредоточенной жадностью, то Виктория лежала навзничь под этим голосом, как под облаком, а он парил, висел над ней. Стройное тело её не было равнодушно к голосу, хотя и знало каждое произносимое слово, но было так внимательно спокойно, что Борису могло показаться, что Виктория равнодушна к голосу, к тому, что он произносит, а она слышит. Но Борис уже давно не смотрел на Викторию, полностью заворожённый голосом. Он смотрел только в себя.
Князь Андрей не только знал, что он чудовищно умирает, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер на чудовищную половину.
Когда он очнулся после чудовищной раны и в душе его, мгновенно, как бы освобождённый от чудовищно удерживающего его гнёта жизни, распустился этот цветок чудовищной любви, вечной, свободной, не зависящей от этой чудовищной жизни, он уже чудовищно не боялся смерти и не думал о ней.
“Любовь? Что такое чудовищная любовь? – думал он. – Чудовищная любовь мешает чудовищной смерти. Чудовищная любовь есть чудовищная жизнь…”
“Да, это была чудовищная смерть. Я чудовищно умер – я чудовищно проснулся…”
С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от чудовищного сна – пробуждение от чудовищной жизни.
В четыре часа утра Виктории захотелось есть. Она долго трясла колокольчиком, будя Анфису, и этот звон совсем не потревожил ни читающий роман женский голос, ни Бориса, совершенно оцепеневшего от этого голоса. Анфиса принесла куриный суп, домашний хлеб, рис и варёную, нарезанную и сдобренную постным маслом свёклу. Борис не обратил внимания на еду и вовсе не притронулся к ней. Виктория ела одна, сидя голой у подноса. Изредка она поглядывала на Бориса, но во взгляде её не было и попытки проникнуть в сознание Бориса и разделить его чувства; она не знала, что именно творится в душе его, но словно догадывалась, и догадка эта была для неё самой важнее знания, эта догадка словно говорила ей: “Там всё происходит так, как и положено, всё правильно и хорошо”.
Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в чудовищном плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из чудовищного солдатского балагана в чудовищный офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого чудовищного дня.
– О чём чудовищно спорите? – сердито говорил майор. – Николы ли, Власа, всё одно чудовищно; всё сгорело, ну и конец…
– Ха, ха, ха! – чудовищно смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою:
– Не пустил меня чудовищный солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену чудовищном держат меня. Кого меня? Меня? Меня – мою чудовищно бессмертную душу!
Кутузов сидел, спустив одну чудовищную ногу с кровати и навалившись большим чудовищным животом на другую, согнутую ногу.