— Не разговаривай больше, — сказал он. — Доктор придет с минуты на минуту. Он сказал, что опасности нет, но хотел зайти сегодня вечером, удостовериться. — Раздался приглушенный звонок. Хозяин обернулся к двери. Это, должно быть, как раз он.
Он подошел к двери и взялся за ручку.
— Постарайся не волноваться, — сказал он. — Постарайся ни о чем не думать. Тебе здесь рады. Я был... Я друг твоего дяди.
Он отворил дверь и вышел, оставив её открытой для врача.
Адам услышал в холле шаги, они приближались.
Никакой опасности, подтвердил доктор, и ушел. Вошел слуга, положил тапочки и халат на табуретку у кровати, на стул повесил одежду, сказал, что хозяин надеется видеть его внизу, если он захочет спуститься, показал примыкающую ванную комнату, наполнил ванну водой и удалился. Адам выкупался и подошел к приготовленной для него одежде. Натянул льняные кальсоны, отметив добротность шитья, потом майку. Надел брюки из тонкого черного сукна с шелковой отделкой, их поддерживали черные шелковые подтяжки. Надел белую льняную рубашку с золотыми запонками, потом — воротничок, голубой галстук, кожаный жилет, и сюртук — темно-серый, шерстяной, но мягкий и странно легкий. Потом заметил ботинки, его собственные ботинки. Они стояли рядышком, аккуратно высушенные, смазанные жиром после воды и начищенные гуталином.
Он глядел на ботинок, ботинок, который успели рассмотреть, наверное, все обитатели этого дома. Интересно, кто снимал ботинок с его ноги после того, как он потерял сознание. Он представил себе слугу, который склонялся над кроватью, чтобы разуть его. Представил, с каким недоумением этот посторонний человек разглядывал ботинок.
На секунду, одну только секунду, прокатилась по телу волна убийственного гнева. Попробовал бы этот человек сейчас войти!
Затем гнев прошел. Осталась легкая дурнота. В этой роскошной комнате, где уже включили освещение, Адам сел и натянул на левую ногу черный шелковый носок, потом надел ботинок. И правый надел.
Поднявшись, заметил свое отражение в высоком зеркале комода. С удивлением увидел подтянутую фигуру в элегантном сером сюртуке и белоснежной сияющей рубашке. Увидел высоко поднятую голову, влажные после купания черные волосы слегка курчавились вокруг ладно слепленного черепа, голубые глаза оживленно горели, прямой нос, четкую линию подбородка. А что, — подумал он, дивясь, — ведь я красавчик!
И стоя перед зеркалом, вдруг ощутил в самой глубине своего существа, как ширятся перед ним перспективы богатого, блаженного будущего. Он развернул плечи и с грациозным очарованием улыбнулся своему отражению.
Вдруг закрыл лицо ладонями, заслоняясь. Не хочу быть таким порочным, подумал он.
Ибо это порочно, подумал он.
Он стоял и думал о трупе, висящем на фонаре под вечереющим небом. Думал о том, что нельзя улыбаться своему отражению в мире, где такое могло случиться. Он убрал от лица руки и поглядел вниз, на левую ногу.
Если смотреть на ногу, думал он, это поможет не забывать.
Во время обеда Аарон Блауштайн — у него за спиной стоял навытяжку слуга — произнес с противоположного края стола красного дерева, над пламенем свечей:
— Сперва поговорим о Баварии. Расскажи о дяде. Он до сих пор управляет своей Schule?
— Да, — ответил Адам и рассказал о дяде.
— Мы вместе росли, — сказал Аарон Блауштайн. — Он был постарше меня, ненамного. Добрый и уже тогда образованный. Я и отца твоего знал, Леопольда, но плохо. А хорошо его никто не знал. Он был какой-то скрытный скрытный и сердитый. Нет, не то. Я бы сказал — задумчивый, отстраненный подходящее слово. Никто не удивился, когда он бежал из Баварии.
— Он был великим человеком, — сказал Адам, глядя на свечи и вспоминая запах свечей в той комнате в Баварии, о словах, произнесенных во время предания тела земле.
Будь милостив, думал он, к отбившемуся от стада Твоего.
Но Аарон Блауштайн продолжал:
— Я слышал, он стал поэтом.
Адам кивнул, глядя на пламя свечей.
— Я слышал, его убили на баррикадах, — говорил хозяин, — в Берлине.
— Нет, — сказал Адам отсутствующим голосом, — но он там был. И в Растатте тоже. В Растатте его схватили. Много лет он провел в тюрьме. Он умер этой весной. Вернувшись в Баварию. Он умер, — и после небольшой паузы добавил, стараясь придать голосу сухой, информативный тон. — Он умер — a baal t'shuva[10].
Аарон Блауштайн сказал:
— Твой дядя — он счастлив?
Адам кивнул.
— А ты? — мягко спросил Аарон Блауштайн.
И когда Адам поднял глаза, он покачал головой:
— Не отвечай. Прошу тебя, не отвечай. Я не вправе задавать подобные вопросы. Наверное, я спрашивал самого себя. Нет, в самом деле. Раскаялся... Стало быть, он раскаялся, — хозяин помолчал. — Пока живешь, многое может случиться.
Он тронул кончиками пальцев высокий, выпуклый лоб.
— Пойдем-ка, дружок, — сказал он, — пойдем в гостиную, — и отступил от двери, пропуская Адама. Но потом передумал: — Нет, сначала пошли ко мне. В кабинет, — и повел его в комнату за гостиной, высокую, обшитую орехом и заставленную книгами от пола до потолка. Он обернулся к Адаму: — Нашел ранец? В твоей комнате?
— Да.
— Ты его открывал?
— Нет.