— Что ж, — проговорил Адам, чувствуя, как в нем нарастает злорадное удовлетворение, оправдания которому он придумать не смог. — Что ж, повторил он, — ты же работаешь на него, и он волен распоряжаться твоим временем, правильно?
Он аккуратно повесил куртку, осмотрел её, задул лампу, улегся на койку и закрыл глаза.
Спустя некоторое время в темноте раздался голос:
— А я не собираюсь. Не буду ничего стирать. Насрать, что мое время принадлежит ему. Не буду, и все тут!
— Это ваши дела, сами и разбирайтесь, — сказал Адам. — И пожалуйста, помолчи.
Он лежал, стараясь не думать, стараясь держать глаза закрытыми и ничего не знать, не знать ничего такого в этом мире, на что он не отваживается взглянуть.
Но немного погодя снова раздался голос:
— А задница-то, — сказал в темноте гортанный голос, — задница-то у неё дай боже.
— Господи, — взорвался Адам, — ты можешь заткнуться?
И не поверил, что это было сказано его собственным голосом, его губами.
С минуту стояла тишина. Потом раздался смешок. Потом голос от противоположной стены:
— Я хотел сказать, для её роста это преогромная задница, — мечтательно произнес голос. — Не такая, конечно, большая, как задница той бабы, которая у тебя была в каменном доме. Там, в Пенси-ванне. Но тогда, в этой Пенси-ванне, и баба была покрупней, её самой было побольше, и...
Адам Розенцвейг лежал и старался не думать ни о чем в мире.
Проливные дожди, превратившие плац в болото и затопившие пойму реки, утихли. От полей исходил пар. При ярком солнце было видно, как он поднимается. Май был на пороге. Колесо могло катиться, не увязая в грязи.
Куски брезента, служившие крышами хижин, снимались и скатывались в рулоны. Вид у лачуг становился непристойный и жалкий. У некоторых мужчин возникала потребность как-нибудь надругаться, осквернить или оставить другой след своего пребывания в месте, которое служило им пристанищем, а для многих было предметом гордости. То и дело, невзирая на правила санитарии, солдаты облегчались в своих брошенных дома. Порою после этого они сами недоумевали, не понимая, что побудило их так поступить.
Сержанты пересчитывали бумажные патронные гильзы. Капралы проверяли патронташи на ремнях своих подчиненных и коробки с капсюлями. Некоторые мужчины сидели в одиночестве, затачивая штыки. Рацион выдавался сухим пайком и хранился в вещмешках. Солдаты строили предположения, будут они форсировать реку выше по течению или ниже. Если ниже, значит, их ведут в Дебри.
Всем маркитантам было велено покинуть лагерь. Они собирались уезжать завтра утром. Первого мая. Некоторые уже приготовились к отъезду, их повозки окружали лагерь грузным, угрожающим кольцом. Большой фургон Джедина Хоксворта и второй, поменьше, стояли груженые у опушки леса. Лошади были привязаны неподалеку.
Моис Толбат и Адам попытались в последний раз провести урок чтения, сидя на крыльце хижины. Но Адам сказал:
— Прости, Моис. Не могу сосредоточиться. Не понимаю, что со мной творится.
Он встал и направился вглубь лагеря. И в следующую минуту обнаружил, что Моис шагает рядом. Тоже пройдусь, сказал тот.
Спустилась темнота, когда бесцельно и молчаливо переходя с одной улицы на другую, они добрели до госпитальной палатки. У дальней стенки горел яркий свет. У входа теснились люди, заглядывая внутрь.
— Патрульные, — сказал один. — Напоролись у брода на южан.
— Они из другого полка, — сказал другой. — Не дотянули до своих.
Адам заглянул в палатку. На столе, под лампой, лежал негр, голый по пояс, над ним склонился хирург. Кожа негра, лоснящаяся от пота, сверкала на свету, как черный металл. Лейтенант, в тяжелых ботинках, с двумя перекрещенными кавалерийскими шашками на рукаве сидел на табурете около выхода, устало прислонясь спиной к опорному шесту палатки. Его левая рука от локтя до плеча раздулась от бинтов, и разрезанный рукав гимнастерки прикололи булавкой, чтобы не болтался.
Фельдшер все время повторял ему, что нужно лечь. Лейтенант говорил, что не может и что ему почти не больно.
Лейтенант говорил и говорил. Видимо, не мог остановиться. Он постоянно прерывал себя, спрашивая, умрет ли черный сукин сын. И непременно указывал на темнокожего кавалериста, чтобы не возникало сомнений, кого он имеет в виду. Фельдшер отвечал, что негр выживет, если удастся остановить кровотечение.
— Умрет, черный сукин сын, как пить дать умрет, — спорил его лейтенант. — Просто мне назло. Он и жизнь-то мне спас, только чтобы досадить, и теперь назло умрет.
Лейтенант продолжал говорить, что этот человек умрет. Он не мог остановиться. А пока говорил, непрерывно поглаживал бинт на левой руке, как будто от безмерной нежности.
Он без конца повторял, что не хотел командовать черными. Что согласился только из-за того, что других ему не давали. Ему отказывали трижды, и тогда он сдался и согласился взять под свое командование отряд чернокожих, и теперь черный сукин сын спас ему жизнь.