Он шагнул в дверь. Огляделся, куда бы положить продукты. Только не на виду, посреди пустого стола. Он свалил их в темном углу, где лежали сухие листья, — торопливо, как будто боясь, что его застукают. И выскочил на улицу.
Женщина стояла под дубом, склонившись к самой земле. Наверное, в той же позе она была и вчера перед тем, как распрямилась, и он её заметил. Он пошел к ней и остановился в двух шагах, сбоку. Он не мог понять, чем она занята. Она повернула голову и взглянула на него через левое плечо.
— Я думала, вы собираетесь этим торговать, — сказала она. — Продавать солдатам.
— Да, — сказал он.
Она продолжала смотреть.
— В том смысле, что у меня ещё есть на продажу, — сказал он.
Она не отводила взгляда, как будто упрекая за глупую неловкость и лживые слова.
— В смысле, — выпалил он, — ну просто, пусть у вас будет. Все равно я не торгую бобами.
Она отвернулась и занялась своим делом. Согнувшись в три погибели над голой землей, среди прошлогодних желудей она ставила фиалки в чашку с водой. Чашка, заметил он в изумлении, была фарфоровая, белая фарфоровая чашка. Тонкая и очень хрупкая. Она ставила в неё фиалки с большой осторожностью. Чашка стояла на небольшом овальном холмике, длиной не более двух футов и невысоком.
— Красивые фиалки, — сказал он.
— Последние, — сказала она, не поднимая глаз. — Пришлось за ними в лес ходить, еле разыскала.
Он помолчал, потом сказал:
— И чашка красивая.
— И впрямь красивая, — подтвердила она своим ровным, бесцветным голосом, так и не взглянув на него.
Она воткнула в букет последнюю фиалку и оглядела работу.
— Другая, — сказала она, — была ещё красивше.
— Другая кто? — спросил он.
— Чашка другая, — сказала она. — С нарисованными цветами. Розами, кажись. Я её нашла. Как и эту нашла, — она тронула чашку указательным пальцем, — в доме, где мы прятались.
— Прятались?
— Ну да, — сказала она. — Прятались. Он был порушенный. Дом, то есть. Погоревший, вот-вот рухнет. Но чашка, — сказала она, — чашка стояла себе. Ни щербинки, ни трещинки, и эти цветы на ней нарисованные.
Она помолчала, указательный палец водил по краю чашки.
— Но он вернулся из леса, — сказала она потом. — Это уже после того, как мы нашли этот дом, где можно поспать и спрятаться. Это был первый день, когда я поставила сюда чашку. Когда нашла фиалки. Я поставила фиалки в ту чашку, вот здесь, и тут он вышел из леса. Оттуда, — она указала на просвет за расщепленным молнией буком с высохшей вершиной.
Адам посмотрел в просвет. Там было тихо, ничто не нарушало утреннего покоя. Наверное, сейчас около полудня, подумал он. Лес в это время молчит.
— Я стояла у двери, — говорила она. — Принесла фиалки, самые первые, и стояла вон там, смотрела на них. Он меня не видел. Подошел и увидел фиалки в чашке. И...
Она замолчала. Указательный палец двигался по краю белой чашки, тихо-тихо, туда-сюда.
— И что? — спросил он.
— Ну, замахнулся ногой, — сказала она.
Он ждал.
— Это была правая нога, — сказала она.
Помолчала.
— Потом ударил, — сказала она.
Неожиданно взгляд её метнулся к нему. Это был взгляд настолько яростного, беспощадного сопротивления, что он отшатнулся.
— Черт! — вскричала она в гневе, направленном на него, Адама Розенцвейга. — Черт возьми, не пяльтесь на меня так, — кричала она. — Он не мог сдержаться! Черт, да на него просто накатило, и он не мог сдержаться.
Она подождала; потом сказала:
— Но, наверно, тогда я этого не понимала. Ну, что он не мог сдержаться.
Она поглядела на чашку.
— Он подошел ко мне, — говорила она, — а я чую — убила бы, или ещё чего. Будь у меня винтовка или ещё чего. Он прошел мимо, будто меня там не было, прошел в дом. Я убежала в лес. И повалилась в траву. Как раз там, где в тот день нашла первые фиалки. Лежу и думаю — хорошо бы помереть. Дотемна пролежала. Потом вернулась.
— Огонь не горел. Я слышала, как он дышит и храпит. Даже не пожрал. Пил, пил из кувшина, пока не свалился. Валялся на полу, ну и пусть, думаю, валяется. Во как, думаю, тут бы и воткнуть в него ножик-то, пока не соображает. За то, что разбил чашку. Но не воткнула.
Она тронула, поправляя, фиалки.
— Так и не воткнула, — говорила она. — Легла в темноте на койку. Закрыла глаза. Но чуть погодя встала. Подложить ему что-нибудь под башку. И укрыть.
— Почему? — спросил он.
Она ошпарила его взглядом, таким же оправдывающим и гневным, как несколько минут назад. Потом сказала:
— Так я ж говорю. До меня вдруг дошло, что он просто не мог сдержаться. Не мог не разбить чашку.
Она помолчала.
— Есть вещи, которые невозможно выдержать, — добавила она.
Она нахмурилась, потом сказала.
— Я могла догадаться. Что он не сможет выдержать. Когда он умер...
Она замолчала. Поглядела на чашку, потом на холмик под чашкой.
— Кто? — спросил Адам.
Она подняла на него взгляд, в котором сквозил укор за его тупость, или забывчивость.
— Мальчик, — сказала она. — Ему было два года, и он умер.
Она смотрела на землю. Палец её опять заходил по краю чашки. Он слышал её дыхание. Мало того, он и свое слышал. Под сенью дуба померк полуденный свет.
— Он, — сказала она.
— Кто? — спросил он.