В открытое окно закатилась луна, круглая, как каравай. Прилетел зеленый жук, стал стучаться об лампу. Пахло травой, старым деревом. Луна плескалась в тарелках, рюмках, в выцветших глазах старой Агафьи.
«Если бабка сейчас вскочит на метлу и вылетит в окно, я не удивлюсь», – подумал он, посмеялся про себя и вдруг, подняв голову, уперся в костлявый старухин палец.
– Все про тебя знаю, кобель, – палец раскачивался перед его носом. – Гляди у меня!
– Метла, бабушка, – сказал он.
– Что метла? – не поняла старуха.
– Смотрите пьяной не летайте.
Галя против воли прыснула в кулак. До старушки доходило долго, а как дошло, потрясла она сухим своим кулаком и топнула ногой.
– У-у, – бросила она, забыв в ярости все ругательства. – У-у-у… – Наконец одно из них выскочило на язык: – Черт московский!
Галя потянула ее за подол. Ей было и стыдно за свой смех, и в то же время еще смешно. Пряча лицо в складках бабкиного платья, продолжая хихикать, она попросила:
– Бабочка, не сердись на него. Дурак он. Чего на дурака сердиться?
Старуха посмотрела на нее сверху – сначала строго, но сердце ее оттаяло быстро: в следующий миг она уже гладила девушку по голове, перебирала узловатыми пальцами ее волосы.
– Ох, Галюшка, сколько ходит молодцев по земле, а выбрала ты такого, что ни бе ни ме. Ну да хорошо хоть сама явилась… Спи завтра подольше, да на реку потом сходи, да в лес. К бабке Дуне загляни, помнишь бабку Дуню-то? Спрашивала она про тебя: как ты в городе, чем живешь? Вот и расскажешь ей. А обед я сготовлю, ты только скажи, чего хочешь.
– Ничего не хочу, бабочка, – сказала Галя, поднимаясь и обнимая старуху. – Сама сделаю все.
– Сама-сама… Сама в городе будешь, а здесь пользуйся, пока бабка жива.
Они еще раз обнялись, старуха подвязала косынку.
– Ну, спаси Христос, – перекрестила она Галю и взялась за ручку двери. – Пойду я. Чего понадобится, зови, прибегу.
Хлопнула дверь, и остались Галя и Ганин сидеть за столом с недопитым самогоном и кастрюлей щей. Помолчали. Продолжал стукаться об лампу жук. Скрипело, принимая хозяев, живое дерево дома, его плоть.
Они выпили еще, молча чокнувшись. В головах уже шумело, воздух стал пьяным, зовущим, тут Ганин возьми и выпали:
– Пошли на откос.
– Сейчас? – не поняла Галя.
– Сейчас, – кивнул он. – Купаться будем. Голые.
– Да что ты, Андрюша, – Галя всплеснула руками точно так же, как минуту назад это делала бабка Агафья. – Да что ты! Люди что скажут? А вдруг увидит кто? Стыд какой будет.
– Кто увидит? Деревенские десятый сон досматривают. – Он уже поднимался, тащил майку через голову, шел к двери. Обернулся, взявшись за ручку. – Ну? Веди, что ли?
Шли огородами, жглись крапивой – Ганин, полуголый, особенно. Заросли крапивы были в человеческий рост. Иногда заросли вдруг заканчивались, и неожиданно выскакивали грядки с пузатыми кочанами капусты, но тех было немного – крапива отвоевывала деревню у людей.
Перелезли через кривой забор. Прошли мимо черной брошенной избы. В глаз Ганину залетела неведомая мушка. Пока тер веко, моргал, ковырял пальцем, не заметил, как выскочили на откос, а увидев, встал как вкопанный.
Внизу белел песок и текла река. От света луны вода казалась одновременно золотой и матово-черной. Темнели стога на другом берегу. Стрекотали цикады.
Привыкший к грубым людям, к костру и спальнику, Ганин растаял, как мороженое, залюбовался. В этом мире – в отличие от его собственного – царила безмятежность. Даже запах далекой гари был к месту – легкий, будто кто-то на другом берегу жег костер.
– Красота, – сказал он.
– Красота, – согласилась Галя.
Они разделись, сложили вещи на песке – аккуратно, боясь разрушить гармонию. Взялись за руки и вошли в воду.
Вода смыла грязь.
Вода смыла прошлое и соскоблила былые грехи.
Золото луны было золотом благословения.
Он нырнул.
Под водой, качаясь, его ждал безглазый и безволосый солдат.
– Ломит, – пожаловался он. – В груди ломит, Андрюша, – и протянул к Ганину руки. – Не посмотришь, что там, а?
Ганин заорал, но вместо крика изо рта выплыли зеленые пузыри.
В груди солдата зияла дыра.
Двухсотлетний
Началась такая жизнь. С утра приходила бабка Агафья, ставила на стол молоко, хлеб, творожную запеканку. Они просыпались лениво, ходили босыми по полу, долго завтракали, долго курили, молчали, обнимались, еще молчали, еще курили.
Агафья косила бесцветным глазом на Ганина и улыбалась Гале. Находя их вместе под одной простыней, ворчала. Раскладывая еду, бормотала свои старушечьи заклинания, сглазы. Ума большого было не нужно, чтобы понять, в чей адрес они направлены. Но пока бабкина порча не действовала: Ганина не убило, не зашибло бревном, он не отхватил себе ногу или руку, хотя орудовал топором каждый день и помногу – рубил, тесал, ставил новый забор. Желая позлить бабку, он спрыгивал по утрам с печи голый, шел к столу, отламывал хлеб. Ухмылялся.
– Стыда у тебя нету. Рожа! – плевалась бабка.
Но было видно, что наглый москвич смущает ее и что не знает Агафья, как с ним быть. За всю жизнь никто перед ней голым так открыто не хаживал.
Галя всякий раз тянула его за руку, пыталась остановить: