Я рассматривал его лицо с отвращением.
Чужое лицо.
Мак — это почти я. И вот у меня — не моё лицо. Какие-то буераки, колдобины, гадкие складочки, морщинки, щетинки — и всё это не на месте. Так бы и ободрал всё это безобразие, соскоблил бы вот этим ножичком.
Нож у него с деревянной изогнутой ручкой, сделанной из елового сука. Сук был в своё время талантливо обглодан короедами, и ручка из него получилась как бы резная, вся в таинственных письменах, иероглифах.
Я рассматривал ручку в бинокуляр целый час: ползал там по огромным, ярко освещённым короедовым траншеям туда и сюда, сам как исполинский короед.
У Мака хороший бинокуляр, сильный, на массивном штативе. Я выбрал прозрачную камею, положил её на окошко предметного столика и свет везде погасил. Потом начал понемногу вводить подсветку. Сперва бледно, потом всё ярче засветилась камея — углубления, те, что всегда были в тени, разгорелись пожаром.
Я отошёл. В кромешной тьме застыл посреди мирового пространства пылающий камень...
Нет, не то.
Удары ветра, удары волн, грохот развала мирозданья
— две головы прыгают на волнах северного безлюдного моря, вопят от восторга, исчезают, выскакивают вновь, мелькают руки, спины, разинутые рты. Прибой сводит с ума своими дикими играми, медленными, как в кошмарном сне, бросками, медленными откатами. Прибой — край смирительной рубашки огромного чудовища, распластанного земным тяготением, но не сдавшегося — рычащего в глубине, волнующего горизонт. Земля — вода, миллион лет — пустяк для их поединка. Земля, вода, время — все это сталкивается здесь, в полосе прибоя, — как туда не сунуться двум глупышам, рассуждающим — подумать только — о Вечности. Но едва сунувшись, они понимают, что им туда не надо: Вечность для них ужасна — но лишь она подлинна, и они вновь устремляются к ней: Вечность похожа на смерть — но лишь вблизи неё кипит жизнь. Г рань узка, выбор грандиозен, двое безумцев вскакивают на грань, чтобы выскочить из себя, выскочить — но не потерять, нет, потерявшего себя стихия расшибёт о дно, потащит по убитому до базальтовой плотности песку, накроет новым ударом и тогда уже присвоит себе навечно. Надо скорее вскочить на ноги и бросить отяжелевшее тело в поддых волне — пронзить её и выйти с той стороны — и взлететь сразу же на гребень новой и скатиться по её спине — а там уже следующая подтягивает пловца под себя, шевелит высоко в небе косматым гребнем, — тут можно нырнуть уже спокойно, пропустить волну над собой, а можно попытаться взойти к её гребню — запечатлеть: гаснущий закат, зелёное небо, зелёные буруны вспаханного ветром моря — и вдруг увидеть прямо под собой новую пропасть — и ухнуть в её темень, помирая от ужаса и оря всем нутром, всей требухой своей оря с наслаждением, как никогда на берегу не оралось, — а рядом подвывает в терцию брат, отец ли, сын, святой ли дух — нет никакой разницы: море.
Ну, вот это получше.
/
— Ну и волнюги! Экая силища!
— Ну ничего, мы им тоже дали.
— Ха-ха-ха! А в море не холодно, заметь.
— Зато на берегу — НКВД сплошное.
— Айда бегом!
Мы заскочили в бар, взяли кофе, срочно, коньяку — отогрелись. Примолкли.
Мысли встали.
Бубнил телевизор, скользила барменша, шкура на стене пахла табачным дымом. Крошки на скатерти складывались в аккуратную кучку. Потом — ногтем — в полумесяц. Потом выстраивались в линию, а линия изгибалась морской волной. В правом ухе была вода. «Понимаешь,
— морщил лоб Мак, — уже вторая аватара без любимой. Без единственной. Тяжело, опять невстреча — понимаешь?».
Долго, трудно, нудно взбираешься по ступенькам, пыхтя на весь подъезд, твёрдо бросаешь курить. Подползаешь к его дверце, дёргаешь за коклюшку — где-то далеко отзывается колокольчик. Шаги: «Кто там?» — «Я».
ПОСЛЕ ЧАЮ
Ещё одно удовольствие — посидеть в одиночестве у раскрытого окна.
Летний вечер, длинные тени на зелёной траве, группами — клёны, тополя. На вершине старшего тополя трепещут листья — как в детстве.
Детство: мне девять лет, я стою, разведя руки, посередине комнаты, а мать примеряет на мне недошитый костюм: вертит мной, обкладывает со всех сторон лоскутьями пахучей материи, смётывает их, поддёргивает край