— а он опускается, мать сердится и говорит мне грозно: «Стой прямо. Ну? Так сколько будет восемью восемь?». И я отпечатываю в памяти навек: восемью восемь — шестьдесят четыре — нынешний год, шестьдесят четвёртый. За окном лето, я смотрю с тоской на залитые солнцем тополя: лето, оно так быстро кончается, зачем мне этот костюм, зачем таблица умножения... «Стой прямо, кому сказала! Восемью девять?». Тут мне проще вычесть: 80 — 8 = 72. Семьдесят два, обиженно отвечаю я матери. И пока она дёргает края ткани, гляжу с тоской на часы и на вершины тополей за окном. Пять часов вечера, зачем-то отмечаю я, — вот такие тополя, вот такой шестьдесят четвертый год — надо запомнить.
И я запомнил.
Зачем? Хорошо помню внезапное ощущение важности текущего мгновения —торжественное, высокое чувство, странное для девятилетнего мальчишки. Оно оказалось пророческим: я пришит к тому времени навсегда. Его приметы стежками то и дело объявляются в нынешних днях, и я радуюсь и волнуюсь, слыша те запахи, те звуки. Я верю только им, они крепят ткань моей жизни, вечно сползающую модную ткань, которая никогда не будет сшита
— я это уже понял, она будет сползать ВСЕГДА. Я каждый день, как проклятый, буду сшивать её, модную, а она будет расползаться, а я буду сшивать, сшивать — пока не кончатся нитки. Тогда мне всё надоест, и я умру. Неужели я догадался об этом в девять лет?!
Под окном по траве бредёт на костылях паралитик. Движения его сложны и, наверное, мучительны, но бредёт он не по дорожке, где легче, а по густой траве. Он давно уже не ребёнок, но ему почему-то важно пройти по траве. Почему? Страдания учат мудрости, — быть может, он мудр и ценит простые вещи — траву? По-детски не думая — чует в траве истину? Родственная душа, умиляюсь я. А паралитик, тем временем, извиваясь и загребая ногами, заходит за куст, неверными движениями рук расстёгивает ширинку и мочится в траву в аккурат под моим окном. Привет.
Моё окно во втором этаже. В детстве я жил на первом, в молодости — на пятом, теперь я — на втором. Такая вот моя биография вкратце и весь мой духовный путь: первый — пятый — второй. Надо позвонить Галке.
ДРАМА
На меня надевают новые башмачки. Они отвратительно блестят, жмут и стучат по полу твердыми кожаными подошвами. Мне всего четыре года, но я уже точно знаю, что это неприлично — новая обувь.
«С гольфами!» — железным голосом отметает все мои протесты мать. Она стаскивает с моих ног блестящий мой позор и выхватывает из ящика шкафа ещё и два белых получулка — два белых праздничных гольфа посреди обычного, моего, дня. Всё, это конец. Слёзы утраты целого дня застилают всё вокруг, я вою осиротело, я горько и безнадёжно рыдаю, а мать суровыми рывками натягивает на мои ноги гольфы, башмачки. Я капризный, по её словам, парень, и меня не следовало бы отпускать к соседям смотреть телевизор. А я и не просил. Вернее, я просил утром, но потом были жуки и пчёлы, потом мы с ребятами играли в песочнице и так дружно готовили из одуванчиков обед, после этого был ещё дома настоящий обед с непереносимо горячим супом и непосильного размера котлетами, потом я спал — с трудом уснул, следя за квадратами солнца на полу, и нате — будят. Куда? Смотреть мультфильмы. И в белых гольфах обязательно, и в новых башмачках: соседи не должны думать, что мы бедные. Драма.
Но вот я унят, умыт и причесан. Мама дает мне попить тёплой воды, чтобы я не всхлипывал, и смотрит с выжидательной лаской: перестал? Ну иди.
В подъезде моего детства прохладно и таинственно. Там редкие звуки и отсветы, как в храме. Там внизу вечный часовой Борька с огромным велосипедом (якобы чинит): он влюблен в нашу Майку со второго этажа. Как-то раз мне вздумалось подразнить безмолвного рыцаря
— он взглянул на меня так, что свой стыд я помню до сих пор.
А вот мультфильмы не помню совсем.
НОВЕНЬКИЙ
Стоит, бедняга, с краю и не знает, как голос подать. Скажешь тихо — не услышат — срам. Скажешь громко — могут и накостылять. Тем более, если ты аккуратно одет и говоришь правильно. Вон они все какие —блатные, запылённые. С мячом.
Шара делится на две команды. Делится, как рой: двое постарше, Чук и Гек, объявляют себя «матками», остальные разбираются попарно, загадывают между собой, кто будет кто, и подходят к «маткам» в очередь и непременно обнявшись: «Матки, матки, чьи отгадки?». «Мои», — говорит Чук, стуча мячом об асфальт. «Железо или золото?». «Железо», — выбирает Чук, и один из пары — который «железо» — становится на его сторону, другой — на сторону Гека.
Порядок незыблем. Все покушения на него пресекаются. Вот подходят в обнимку два зубоскала: «Солнце на закате или х... на самокате?». «Материться нельзя!» — орут все. «Идите, перегадывайте», — отправляют нарушителей «матки». Матерись сколько хочешь, но не перед «матками». Перед «матками» материться нельзя.