Вспышки гнева — да, они тоже бывали, гневливость в адрес Пикассо, так и не пришедшего попросить прощения к ложу ее страданий, хотя жил он совсем рядом с той больницей, в которой ей предстояло окончить свои дни.
Его кисти не напомнили ему, как она была великолепна и царственна, когда позировала ему? Эгоизм, скупость сердца, низость, варварство.
Почему же он отверг ее любовь, после того как столько раз прославил ее в своих полотнах: «Ольга в мантилье», «Ольга в меховом воротничке», «Ольга читающая», «Ольга задумчивая» и еще столько всяких «Ольг», среди которых и вот эта «Ольга в кресле», словно озарившая холл моего дома, загадочная и высокородная весталка, следящая за моей жизнью и за жизнью моих детей.
Да, все рухнуло для нас с Паблито, когда эта прекрасная дама ушла в тот край, откуда не возвращаются. Она оставила нас наедине с отцом, который проносился через нашу жизнь метеоритом, и с матерью, растрачивавшей собственную жизнь.
«Пенсия Пикассо», которую отец отдавал матери, подтаивала как шагреневая кожа, и мать не нашла ничего лучше, как подать в суд на самого Пикассо. Коль скоро мой отец отказался от материнского наследства, чтобы не вторгаться в творческий мир Пикассо, она не видела причин, по которым именно она должна была оплачивать последствия такого великодушия.
Убежденная в своей правоте, она разливалась всюду, где ее слушали, везде открыто заявляя, что наконец-то ей удалось взнуздать Минотавра, хозяина «Калифорнии».
Ее обращение к правосудию и все эти россказни возымели только один эффект — еще больше настроили дедушку против нее. Он натравил на нее команду своих адвокатов. Контрпредложение звучало так: забрать нас у матери и поместить в пансион до совершеннолетия.
Послушать мать, так этот процесс, о котором она без конца сплетничала, стал навязчивым кошмаром. Она была его героиней, ангелицей, mater dolorosa, вступившей в борьбу ради спасения детей.
— У Пикассо нет возможностей вас воспитывать самому, — говорила она нам. — Он определит вас в большие коллежи для богатых.
Коллежи для богатых. Эти слова звучали приговором.
Она остервенело добавляла:
— Он вас разделит. Ты, Паблито, отправишься в Испанию, а Марина в Советский Союз к этим его коммунистам… Меня вы больше не увидите.
Один в Испанию, другая в Советский Союз. Разве эти страны — соседки? Нас хотят оторвать друг от друга? Когда вы так малы и почти что близняшки, география способна стать людоедом, пожирающим ваше сердце. Этот людоед терроризировал нас.
Не знаю, как развивались события, но в этом поединке горшка с котлом победительницей оказалась все-таки мать. Она потребовала оставить детей при ней, оплатила наших адвокатов и так и не получила от Пикассо ничего, если не считать назначенную нам сотрудницу службы социального обеспечения, которой было поручено проверить, в каких условиях мы живем.
Прижавшись к маме, мы следим за каждым движением той, что проникла в наш дом, назвавшись сотрудницей социальной службы. Она открывает холодильник и осматривает содержимое, проверяет наши тетрадки, заглядывает в шкаф, хочет знать о нашей жизни все. Мы злоумышленники, наказанные по решению юстиции.
— Что вы ели на обед? В котором часу отправляетесь в постель?
Мы опускаем глаза, боимся отвечать.
Сотрудницу социальной службы зовут мадам Быко. Она рыжеволосая, вполне симпатичная. Иногда она дарит нам улыбку, а в последний раз принесла конфет.
— Зачем ты портишь все наши четверги? — со слезами на глазах спрашиваю я.
Она подсаживается ко мне и отвечает, стараясь смотреть мне прямо в глаза:
— Обещаю, клянусь, малышка моя Марина, я больше не приду портить ваши четверги.
Мы стали подругами, и я могу рассказать ей кучу интересного:
— Мадам Быко, а мне нравятся комиксы про Бекасину.
Она удивленно округляет глаза, но не перебивает.
— Вы знаете, Бекасина — такая простушка. Но вовсе не глупая. Она очень даже ученая, просто ей не везет. Она карабкается в гору, стараясь добраться до вершины, и каждый раз падает. Она не для того падает, чтобы вокруг все смеялись, просто у нее не получается. Если ее, Бекасину, послушать, так она очень-очень способная. Она могла бы быть даже очень умной, если бы с нее не спрашивали лезть на эти проклятые горы…
Я умолкаю. Правда, что взрослые в жизни ничего не понимают.
Только по четвергам мы чувствовали себя свободными. Четверг был днем, когда мы поднимались очень рано, быстро натягивали одежду и бежали к нашим уличным приятелям. Иногда мадам Альцеари или Лили, соседка с нижнего этажа, перехватывали нас по дороге, суя нам в руки кусок пирога или сладости. Они знали, что матери не придет в голову печь дома пироги, а тем более — тратить свои гроши на покупку конфет. Успевая сказать «спасибо» уже с набитым ртом, мы на велосипедах устремлялись к пляжу следом за маленькой ватагой с улицы Шабрие.