Этот велосипед был для меня тем же, чем мотоцикл «Нортон манке» для отца. Привстав в седле, чтобы педали крутились быстрее, я мчалась вперед, к причалу Гольф-Жуан. Я гнала как сумасшедшая, шины скрежетали, и я тормозила за секунду до того, как врезаться в понтон. Велосипед у нас был один на двоих, и Паблито иногда забирал его у меня, чтобы чинно проехаться вдоль набережной. Из нас двоих сорвиголовой была я.
Еще я любила нырять. Плавала я по-собачьи, но очень хорошо. Каким удовольствием было выплыть на простор, заплыть за бакены, показывавшие, что дальше купаться запрещено. Тут я чувствовала себя свободной от мира моей матери, отца и — мой скромный реванш — от мира самого Пикассо, ведь ему-то становилось страшно, как только твердая почва уходила у него из-под ног.
Еще я помню баркас, который мы оккупировали, превратив в настоящий морской корабль. Это была старая маленькая шлюпка, изглоданная песком и морем, рыбаки бросили ее, убедившись в полной непригодности этой старой посудины. Несколько дощечек, четыре гвоздя, гудрон и слой раздобытой краски — уж не знаю как, но мы с приятелями починили ее, и она держалась на воде. Мы отправлялись в плавание по очереди, по двое, по трое, редко больше, гребли как на галерах, как одержимые вычерпывали набравшуюся воду и возвращались вплавь, если корабль в нескольких метрах от берега вдруг давал течь. Какое значение имел курс этой одиссеи, если у нее была только одна цель — уплыть далеко-далеко за горизонт, вместе со спутниками — Паблито и Аленом, таким же брошенным, как мы сами.
Мой отец подал весточку, что постарается приехать. Вот уже три месяца он старается приехать. Мадам Быко сказала нам, что ничего страшного, нужно подождать, пока все образуется.
Как все образуется, если мать, по ее словам, больше не может сводить концы с концами. Булочник с бакалейщиком делают кислую мину, когда она снова просит их подождать с оплатой счетов, и за этим, конечно, следуют вечные горькие жалобы:
— Я из кожи вон лезу, чтобы вас на ноги поставить, а в это время ваш папаша предпочитает развлекаться. Он и в ус не дует, нет бы самому побеспокоиться. А Пикассо и вовсе наплевать, если я вдруг заболею…
Все детские годы нас укачивали словами «болеть» и «беспокоиться».
Должно быть, это и есть жизнь.
День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем… а коровки-то все тощают. Экономить приходилось на всем.
— Паблито, побереги свою одежду, Марина, носи обувь поаккуратнее. На десерт — один банан на двоих.
Нерегулярное питание, хлеб без масла, размоченный в горячем молоке, яйца, взбитые с мякотью помидоров, минимум подливки, рис — пища бедняков.
Ребенку не так уж трудно не пообедать вовсе, если он чувствует себя окруженным любовью. Но это становится куда труднее, если напыщенная велеречивость матери вызывает отвращение. Наша мать имела привычку тиранически поучать нас между двумя кусками. Она обрывала нас на полуслове, говорила за нас, причем ее теоретизирования касались буквально всего:
— Лучшие из фруктов — это дыня и малина… Я обожаю розовое. Пикассо говорил, что розовое хорошо подчеркивает мой цвет лица… Я люблю только короткие юбки. Мне нравятся полные груди… Пикассо тоже любит короткие юбки. Как и полные груди… и еще эта война в Алжире все никак не кончится. А чего еще ждать от этого Фронта национального освобождения, который поддерживает Пикассо…
Вереница глуповатых нелепостей, портивших мгновения, когда можно было побыть всем вместе.
Выйти наконец из-за стола казалось счастьем. И вот уже июнь, начало каникул, вновь обретенный пляж, велосипед, шлюпка, друзья… и наша мать, счастливая, что может вновь растянуться на песке в своем бикини и со своей бандой хулиганов.
Счастье наперекор ей самой. Счастье наперекор всему.
В ночи зазвонил телефон. Внезапно проснувшись, мы с Паблито затаили дыхание. Мы знаем — это отец. По обыкновению, он наверняка звонит из бара. Три звонка, четыре. Тишина. Мать в спальне сняла трубку.
— Думаешь, он хочет нас повидать? — шепчет Паблито.
Я молчу. Мне бы хотелось, чтобы было так.
Утром, рано встав, мы наводим порядок на кухне: посуду надо помыть, пол протереть тряпкой, белье вывесить на балконе.
А теперь нужно приготовить завтрак для матери: тарелка, чашка, чайник, сахар. Нет, сахар не надо — от него толстеют. Мы поглядываем на будильник. Девять. Прежде чем разбудить ее, надо убить еще два часа.
И вот мы ждем, не осмеливаясь пошевелиться.
А звонил и правда отец.
— Он вспомнил, что у него есть дети, — ворчит мать. — Сказал, что за вами заедет.
— Когда?
— В час. Внизу, у подъезда.
Внизу, у подъезда. Теперь он не имеет права подниматься. Больше никогда мы не покажем ему комнату, в которой спим, крепость, построенную Паблито в ящичке для обуви, школьные тетрадки, рисунки, развешанные на стене.
Его не желают здесь видеть. Больше никогда мы не сможем разделить с ним наш детский универсум.
«Калифорния», ожидание у решетчатых ворот, шаги старого привратника, ключ в замке и его слова, как ножом отрезанные:
— Вам назначено?
Двор, гравий, парадное и цербер — Жаклин Рок: