— Знаю я тебя, все, что он тебе дал, ты держишь в кармане, небось хочешь заплатить долги хозяину бистро и угостить своих дружков у стойки!
И ответные выпады отца, стремительные, грубые, несправедливые:
— А это тебя не касается. Я понимаю, за что тебя ненавидит Пабло. Ты психопатка, и какая буйная!
Визг, брань, потасовка, рукоприкладство…
На кухне, прижавшись друг к другу у подножия батареи, мы с Паблито беззвучно плачем, грызя яблоко нашей печали.
Как всегда, мы чувствуем, что во всем виноваты.
Сколько воды утекло с тех пор, а мне еще случается проснуться в слезах. Когда воскресают мои кошмары, я снова вижу те безобразные сцены: крики, мать, выпустившую когти, грубо отпихивающего ее отца, Паблито и его зубки, отпечатавшиеся на надкушенном яблоке. И в глубине этой картины — глаза дедушки: перехватывая мой взгляд, он хочет наказать меня за одно то, что я все еще жива.
Ведь он понимал, что его сын беззащитен и что моя мать не имеет средств к существованию, отчего же не поручил своим адвокатам выплачивать ей ежемесячное пособие для своих же внуков? Женщине с такими скромными запросами это позволило бы держать бюджет в порядке, сократить расходы, не умолять продавцов каждый раз о кредите.
Это было бы слишком просто, слишком человечно. Дьявольский замысел Пикассо состоял в том, чтобы очертить вокруг нас магический круг, поселив в отце чувство вины и полностью подчинив себе его, а через него — рикошетом — и нас. Чтобы мы зависели не от него самого, а от его собственного сына. Сатанинская алхимия — тем легче было разбиться сердцу отца, тем легче было стать еще сильнее самому Пикассо.
Дверь за отцом захлопнулась, и вот моя мать здесь, в изнеможении валится на стул. Раздраженное лицо, на щеках следы потекшей краски.
Вдруг она резко выпрямляется, делает нам знак: приблизьтесь. О чудо, она улыбается нам.
— Ну, как там все прошло, у дедушки?
Лучше не отвечать. Это опасно.
— Я спрашиваю, — настаивает она.
— Хорошо, — бормочет Паблито. — Все было очень хорошо.
— Он говорил обо мне?
— Чуть-чуть, — отвечает Паблито. — Он спрашивал, как ты живешь.
— И все?
— Да, все.
Вопросов больше нет. Она знает: мы не как все дети — они любят по нескольку раз рассказывать, что видели или делали за день, а от нас она ничего не услышит. Мы даже головой не покачаем.
И все же она не сдается.
— Ах, — начинает она душераздирающим голосом. — Эта сволочь предпочитает от меня отделаться. Он думает, что со всеми своими денежками уже купил мое молчание. Но я без обиняков скажу, что он делал все, чтобы меня соблазнить. Надо было видеть, как он пялился на меня с террасы «Отель де ла Пляж»! Всегда за мной бегал, всегда говорил, какая я красивая. Ах, да стоило мне только захотеть…
Нервные срывы, напыщенная манера говорить, неистребимая потребность рассказывать о своей жизни — той, которую она себе придумала.
Вдруг, без всякой причины, она забывает о Пикассо и переключается на рассказ о своей встрече с нашим отцом — о том, что он тогда был атлетом, полным обаяния, об опьянении, охватывавшем ее, когда она выезжала с ним на мотоцикле, обхватив его сзади за талию, о страхе от сумасшедшей езды и возбуждении, которое она чувствовала, когда прижималась к нему.
— Какое счастье, что я тогда была с ним. Ради него я бы горы свернула. Я принесла свою жизнь ему в жертву…
Театральный вздох, скорее похожий на начало неврастенического припадка, и жестокая реплика:
— Ах, все равно он сын своего чудовища-папаши!
Чудовище-папаша. Наконец-то есть возможность излить всю желчь, отомстить, сожрать, впившись всеми зубами.
— Если он думает произвести на меня впечатление своим именем и мешком с деньгами, то он ошибается. Я такая же сильная, как он. И я его уничтожу.
После долгого молчания она, забыв о нас, снова возвращается к первой встрече с Пикассо, превозносит страсть, которую он к ней испытывал. Страсть, выражавшуюся во взгляде-который-говорил-так-много, во взгляде-который-не-понять-невозможно…
— Ах, что там говорить! — бросает она нам. — Уж я-то понимаю мужчин!
Послушать ее, так это мой дед домогался ее, а она не поддалась. Послушать ее, так это он выбрал ее для своего сына. Согласованный брачный договор.
Моя мать всегда думала, что быть снохой Пикассо означало обладать божественным правом. Она никогда не думала о будущем, ибо нас, как и ее, удачное расположение звезд сделало Пикассо.
Пикассо превратился в особенного спутника всей ее жизни. Она смотрела только на него, думала с оглядкой на него, говорила только о нем: с торговцами, просто с прохожими на улицах, часто даже с незнакомыми.
«Я сноха Пикассо».
Что-то вроде трофея, льгота в обход закона, повод для проявления любой эксцентричности.