Оранжевые в крапинку лилии «львиный зев» и белые – пахучие до головокружения: тычинки с пыльцой пачкают нос… Бабушка делала из этих красавиц лечебную настойку. Да и вообще, кажется, она умела все, делая это все без напряжения, в удовольствие: сажала ли клубнику, варила ли варенье, чистила ли грибы (если «деды» ездили в лес, то вечером ванная заполнялась всяческими лисичками и подосиновиками чуть ли не вполовину).
А когда наступал май, мы перемещались до осени на Южный: дача – целый мир (сейчас он, увы, стал совсем иным).
Дача: по дороге к ней – когда-то – пруд с утками: мы бросали им черный хлеб с сахаром.
Дача: калитка, дорожка с цветными газонами, качели, беседка, обвитая плющом… (Когда-то).
По вечерам бабушка накрывала стол белой скатертью и мы пили чай из самовара… (Когда-то?).
Дача: домик с чердаком и грубым балконом, созданные дедовыми руками… Яблони, вишни, сливы, ирга, терн, кусты крыжовника и смородины, а в конце сада – малинник.
…Дед что-то мастерит под навесом; бабушка поет, подвязывая кусты. А давным-давно около бака с водой жили кролики – боязливые глаза, длинные уши; дед давал им сено. Позже в беседке поселились цыплята, безбожно ее загадив. Умершим маленьким комочкам мы с двоюродной сестрой устраивали настоящие похороны – выкапывали ямку в самом конце сада, под ландышами… Под теми же ландышами похоронил дед и Чебурашку – похоронил спустя много долгих зим; мне не было и шести, когда мы с ним пошли к «дальнему» соседу по даче, циркачу Фанису, за этой собакой. Впрочем, «собака» – слишком много букв: кроха умещалась в моей ладони. Карликовый пинчер, японский ер-терьер. Обрезанный хвостик, пучеглазая, белый ромб на шее… Чебурашку забраковали в цирке из-за прихрамывающей задней лапы.
Чебурашка прожила у нас тринадцать лет, померев в девицах; это было чудное, иногда несколько злобное, но совершенно доверчивое при кусочке шоколада, существо… (удивительно – она до сих пор снится). А сколько было слез, когда Чебурашка терялась! Но всегда возвращалась – грязная, набегавшаяся по чужим садам…
Через 13 лет она лежала в белой коробке из-под обуви – на балконе, холодная, с открытыми затуманенными глазами. Дед сказал тогда: «За Чебурашкой и я пойду». И, действительно, умер через месяц… Это случилось ночью: помню его частое дыхание накануне, маму с капельницей, приглушенный желтый свет…
Дед «сгорел» быстро. Он знал, что ему осталось недолго, но очень мужественно все переносил. Только за два месяца до смерти глаза стали «потусторонними».
На кладбище бабушку вели под руки, слезы на ее глазах замерзали; в тот день было минус тридцать… Потом – поминки, какие-то люди: мне казалось, будто почти все они пришли лишь выпить и закусить: удивительно жестокий русский обычай –
Бабушка пережила деда на четыре года, тоже умерев в февральскую стужу в том же возрасте – 86,5 лет. Полгода она не вставала с кровати, стоически перенося боль и беспомощность: тогда, в свой последний приезд из Москвы, я испугалась, увидев ее, настолько заостренно-восковыми показались черты ее лица.
Я вошла крадучись, будто воровка: «Ба-буш-ка»… Она подняла вверх глаза, и взяла меня за руку: «Приехала…» Рука казалась слабой, теребила мне пальцы, словно жила отдельно, сама по себе. На стуле около кровати горела у иконы лампадка. Сильно пахло лекарствами…
А через день
Когда-то мы ходили на Пасху в церковь: тогда это еще не было «принято». Помню: многолюдно, душно, от ладана голова кружится, а бабушка улыбается, шепчет что-то на ухо мне, объясняет… Открывается алтарь, и – высокие праздничные свечи, и – «Христос воскрес!»: когда поет хор, все замирают. Поздно ночью мы пешком возвращаемся домой.
Бабушка не постилась, Библию читала редко – в основном, лишь в старости: у нее перед кроватью всегда лежал церковный календарь и молитвослов. О Боге мы с ней не говорили, но его присутствие в бабушке как-то так само собой подразумевалось – и крашеные луком и разными красками яйца, куличи – все было антуражем: Бог был в ее сердце, ну да…
Она любила людей, отдавая им, может быть, гораздо больше, чем получала. Не стремясь – получить, почти не задумываясь о том: если есть рай, то, должно быть, бабушка теперь там. Дед же к восьмидесяти годам стал сентиментален, но остался так же тверд в каких-то личных установках: «Хоть кол на голове теши», – говорила бабушка, любившая его всякого – и мягкого, и жесткого, и здорового, и больного, и
Как-то, помню, мы с дедом пошли на первомайскую демонстрацию: он стоял на трибуне весь в орденах и… Помню, помню… что помню-то?..
Вот вещи: дедовы черные ботинки, старая кроличья шапка-ушанка…
Несколько бабушкиных платьев и любимое – зеленовато-салатовое…
Помню все их движения, кашель, жесты….