Наверное, я могла бы тогда услышать о массовых захоронениях, о связанных евреях, рядами лежащих на голой земле и ожидающих выстрела в затылок, о летящих им на спины комьях земли вперемешку с золой и хлоркой, чтобы не так воняло, о ложащемся прямо на трупы следующем слое евреев, которые, в свою очередь, покорно подставляют затылки… Могла бы услышать о том, как детей вздергивают за волосы и тут же расстреливают, о многокилометровых колоннах русских или евреев – «какая разница, все они азиаты, не то что мы», – которым суждено рухнуть с обрыва, получив пулю в спину, или задохнуться в газенвагене. Я могла бы узнать об этом задолго до конца войны, даже расспросить о деталях… Но смертельно перепугалась и замолчала. Я не хотела знать.
Да и кто бы хотел?
В марте 1933-го газеты объявили об открытии в Дахау лагеря на пять тысяч мест. Концентрационный, морщились люди, упоминая об этом. Впрочем, упоминать старались пореже. Парень, что вернулся оттуда, шепнула консьержка дворнику, рассказывал, будто заключенных во время порки заставляли петь «Хорста Весселя». «Потому-то лагерь и называют „концертационным“», – отшутился дворник, не переставая махать метлой. Лет через пять он бы непременно назвал эти слухи вражеской пропагандой, но в 1933-м таких слов еще не знали. Вернувшиеся
Я жила в постоянном страхе, что отца заберут: молчать он никогда не умел. «За тобой следит гестапо», – предупреждал коллега, а мама вопила: «Что ты такое говоришь, что это за клевета на наше национал-социалистическое государство?» Отец не отвечал и хлопал дверью. Мог ли он, железнодорожник, что-то знать? Должно быть, не раз видел переполненные поезда, мужчин, женщин и детей, набитых в грязные скотовозки. Неужели тоже верил, что речь идет лишь о переселении евреев на Восток, как об этом писали? А Циглер? Он-то, наверное, знал о лагерях смерти, об окончательном решении еврейского вопроса.
Я попыталась нашарить ночную рубашку, потому что, оставаясь голой, особенно остро чувствовала исходившую от Альберта угрозу, – осторожно, боясь, что он заметит и рассердится. Но он, повернувшись ко мне, продолжил свой рассказ:
– Новая должность, мне сказали, не проблема: для хорошего солдата всегда отыщется что-нибудь. Я стал одним из немногих, кто не покончил с собой, а просто ушел. Желающих занять мое место было достаточно, и перевод оформили легко. Но это ничего не изменило: пусть я больше не мог приказывать своим людям, другие с успехом делали это за меня.
Я отодвинулась – очень медленно, словно он не разрешал мне двигаться, – и поднялась:
– Светает.
– Ладно, иди спать, – привычно кивнул он.
– Счастливого пути.
– Увидимся через двадцать дней.
Я не ответила. Он молил о помощи, но я сделала вид, что не поняла, потому что мысленно сразу отказала ему. Я могла заниматься любовью с Циглером, забыв о том, кто он такой, ведь в сарае были только наши обнаженные тела, наш смех и мальчишка, с которым я заключила союз, больше ничего. И никого. Я занималась любовью с Циглером точно так же, как делала бы это с пропавшим без вести мужем, который тоже убивал и солдат, и мирных жителей. И может, тоже не спал по ночам, стал импотентом или, наоборот, насиловал русских баб – «какая разница, все они азиаты, не то что мы», – ибо научился воевать и знал, что война ведется именно так.