Плач был безудержным и отчаянным. Я открыла глаза, но снова увидела лишь темноту. Плакал ребенок. Теряясь в грохоте идущего поезда, эти рыдания время от времени заглушались материнской грудью: наверное, мать прижимала младенца к себе, пытаясь покормить, а невидимый за ящиками отец без устали бормотал: «Ну что ты, хватит уже, хватит плакать, ты что, голодный?» – но тот не унимался. Колеса мерно громыхали, поезд качало. Я потихоньку вытащила из чемодана одеяло и набросила на плечи. Где мы, сколько часов я спала? Живот подводило, но приниматься за еду не было желания, и тело, защищая себя, снова и снова погружало сознание в вязкое забытье. Плач ребенка, проникая сквозь мою скорлупу, становился неразборчивым эхом, подсознательной игрой воображения. И даже начав петь, я поначалу не узнавала собственный голос: все это – погружение в сон, хождения под себя, чувство голода без попыток поесть – казалось мне некоей преджизнью без начала и конца.
Я затянула ту же песню, что пела для Урсулы в гостях у Хайке, а потом для Альберта в сарае – ту, которой научил меня отец. В кромешной темноте, под плач ребенка и надрывные стоны поезда, я вновь и вновь обращалась к лису, укравшему гуся, предупреждая, что охотник может отправить его прямо в рай. Я пела, не видя ошеломленных лиц попутчиков. «Кто это, черт возьми?» – воскликнул отец, но я его не слышала, а мать снова пихнула ребенку грудь и погладила его по голове. «Дорогой мой лисенок, тебе ведь не нужен жареный гусь, – пела я, – хватит и мыши», и ребенок перестал плакать, но я все равно допела до конца. «Пой со мной, Урсула, ты же знаешь слова», – повторяла я под одеялом, и ребенок уснул или, может, бодро хлопал глазами, забыв про рыдания: как и любой бунт против действительности, его плач был всего лишь привычным ритуалом. Теперь он, как и я, сдался, смирился.
Тогда я замолчала и принялась рыться в чемодане в поисках бутерброда.
– Кто там? – испуганно спросила женщина.
Дрожащий огонек наполнил вагон длинными, изломанными тенями. Я потянулась навстречу им и, потихоньку выбравшись из своей ниши, заглянула за баррикаду ящиков.
Ребенок был завернут в несколько одеял, отец высоко поднимал спичку, отблески пламени дрожали на перепуганном лице матери.
Криста и Рудольф еще долго благодарили меня за то, что я успокоила их сына. «Кстати, как ты это сделала?» Звали его Томас, было ему всего шесть месяцев, и непривычная обстановка так его напугала, что он не хотел даже молока.
– Вас кто-нибудь ждет в Берлине? – спросила я первое, что пришло в голову.
– Нет, мы там никогда не были, просто это был единственный способ уехать, – ответил Рудольф. – Что-нибудь придумаем.
Меня в Берлине тоже никто не ждал, но Рудольф, казалось, был парнем надежным и основательным – может, и для меня что-нибудь придумает? Я спросила попутчиков, не хотят ли они есть. Когда спичка догорела, Рудольф зажег следующую. Криста пристроила ребенка на подстилку из одеял, и тот наконец задремал. Мы выложили все, что взяли с собой, на две салфетки, и съели все это вместе, ведь люди всегда могут устроить себе пир, даже если они оказались в заставленном ящиками тесном пространстве, даже если они сидят взаперти в товарном вагоне. Вот как, оказывается, становятся друзьями – взаперти.
Я плохо помню то путешествие: поезд, конечно, иногда останавливался, но мы так и не нашли ни единой щели, куда можно было бы выглянуть и понять, в городе мы, в лесу или в поле, и поэтому не знали, где находимся, день сейчас или ночь – сплошное белое безмолвие. Может, кругом действительно белым-бело от снега, но ты все равно не увидишь. Мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, зевали от скуки, беспокойно вздрагивали, Слушая легкое посапывание спящего ребенка, я думала о Паулине: где она сейчас, сильно ли выросла, встречу ли я ее в Берлине? Мы дрожали под одеялами, страдая от жажды, а воды становилось все меньше, и мы едва касались губами горлышка бутылки, слегка смачивая их, – нам хватало и этого; считали, сколько спичек осталось, – Рудольф теперь зажигал их, лишь когда Криста переодевала ребенка, обкаканные подгузники мы складывали в углу, привыкнув к зловонию; много болтали. Порой Рудольф и я играли с Томасом, слушали, как он смеется от щекотки, укачивали его вместо Кристы, измотанной частым плачем, укладывали головкой к себе на шею или массировали ему живот. Помню бутерброды, которые мы жевали в темноте, стараясь растянуть на подольше; журчание мочи в жестяной кастрюле Кристы – струя как жемчужное ожерелье, пропускаемое между пальцев; едкий запах, напоминавший о подвале на Буденгассе; достоинство, с которым каждый старался сдерживать другие телесные позывы до самого места назначения. «Дерьмо – доказательство того, что Бога не существует», – говорил Грегор; но, сочувствуя низменным, непобедимым и при этом невинным потребностям моих попутчиков, я понимала, что только эти потребности и достойны любви.
Когда поезд остановился на тринадцатой по счету станции, мы еще не знали, что это конечная, что мы наконец-то в Берлине.
Часть третья