Вы встречаете русского человека самого простого сословия, вас восхищает его образцовое поведение, поражает щепетильная точность, с коей он выполняет свои обязанности, отказываясь совершенно от крепких напитков, даже избегая их. Но стоит одной капле коснуться его уст – всё кончено, на неделю или две он теряет рассудок, пока какой-нибудь случай не приводит его в себя и он не возвращается к прежнему хорошему поведению. Я русский, и моя лень подобна запою таких людей. А я ведь немало делал, не правда ли? Если бы французы не забрали мой дневник, вы бы увидели, как после тяжелого перехода, зная, что через несколько часов нас ждет еще более утомительный марш, я находил удовольствие в том, чтобы запечатлевать на бумаге даже незначительные обстоятельства дня, только чтобы не поддаться лени.
Так вот тот самый человек, который совсем недавно казался неутомимым, приезжает на квартиры, зная, что останется там в течение некоторого времени и сможет распоряжаться частью этого времени по своему желанию: не правда ли, он наделает чудес? Сколько рисунков, сколько глав!
Ничего подобного. В первый день он отдыхает, отложив все на завтра, завтра – то же самое, и так проходят две недели, а он даже не приближался к письменному столу. Чем же он занимался? Ходил каждое утро на карусель – не кататься, а смотреть, как катаются, обедал кое-как на воздухе, вечером занимался тем же, скучая и в то же время избегая оставаться в одиночестве, словно боясь лишиться участия в удовольствиях окружающих; в 9 часов голова у него тяжелела, на ум ничего не шло, и он засыпал беспробудным сном.
Утром бьет уже 10 часов, а он все еще не вставал; предвидя такое же скучное утро, он словно боится возвращения дня и старается продлить ночь, валяясь в постели.
Когда на меня находит такой приступ, вывести из него может какой-нибудь пустяк, какое-нибудь незначительное, но необычное обстоятельство.
Вот уже четыре дня, как я веду себя так: все порядочные люди успевают переделать половину дневных дел, все заняты, уже пробило 10 часов, а я, закрыв ставни и создав себе искусственную ночь, валяюсь в постели, раздумывая о том, что, к сожалению, нельзя проспать весь день.
Сильный порыв ветра раскрывает окно, пропускает лучи солнца и пробуждает назойливую стаю мух, которые, как настоящая казнь египетская для лентяев, набрасываются на меня. Я закрываю лицо руками – они кусают руки, закрываюсь с головой – их дурацкое жужжание раздражает меня и заставляет ругаться; и все же я не предвижу занятия, настолько приятного, чтобы оно заставило меня встать с постели.
Вошел Ломан, он принес мне письмо: приехал г-н Малерб[173], только от меня зависит броситься в его объятия. Я сразу становлюсь деятельным. Ехать можно будет только через несколько часов, но я уже одет, собрался, велел приготовить лошадей; день опять мне кажется невыносимо длинным, но теперь уже из-за нетерпеливого ожидания. Пробило семь часов. Я предусмотрительно рассчитал, что солнце зайдет через два часа и выезжать надо сейчас, чтобы лошадям было легче.
Растянувшись в маленькой повозке, в которой я уже проехал 500 верст, я оставляю Рейхенбах и въезжаю в длинную долину, украшенную прекрасными селениями. По мере того как я приближаюсь к Стрелену, солнце опускается за вершины Карпатских гор. Вот оно позолотило вершины, окрасило все пурпурным светом, вот его уже не видно, пропал даже отблеск его лучей на облаках, ночь незаметно распростерла свои гигантские крылья, стало совсем темно, а до Стрелена еще больше мили.
Я мало размышлял в пути. Повидать своего воспитателя после полутора лет разлуки – такое счастье, что отдаешься всей душой предвкушаемой радости. Я вспоминал прошлое, думал о том, что ему расскажу, что он мне расскажет, и, переходя от воспоминания к воспоминанию, не заметил, как добрался до ворот Стрелена и въехал в предместье этого города. Была ночь, лошади уехали, они пробежали 35 верст, и Арапка, бедная Арапка, к которой я так часто бываю несправедлив, замедлила шаг; чтобы заставить ее бежать, потребовались удары кнута, каждый из которых ранил мою совесть. Я решил остановиться и дать отдых лошадям.