Иван Несторович повернул обратно. Дрожащими руками запер дверь, вернул ключ сторожу под локоть и помчался в лабораторное помещение. Открыл дверь, вбежал, запыхавшись, а Ульяны там нет. Исчез и отнятый им разорванный и окровавленный сартский халат. Да еще рама наглухо закрыта, словно ее никто и не трогал. Иноземцев сделал отчаянный круг, бросился к окну, с трудом распахнул ставни, но улица уже была пуста, только тополя по-прежнему шевелились под ветром, чуть слышно шурша.
Опустившись на кушетку, он уронил голову на руки. Сердце было готово выпрыгнуть из груди; что там сердце – Иноземцев сам был готов из себя выпрыгнуть, столь тошно, столь гадко было на душе, хоть волком вой. И ничегошеньки сделать было нельзя, коли она сама не придумает выхода, коли сама не захочет спастись. И неведомо, вернется ли еще, увидит ли он ее лицо когда-нибудь, не затянутое тканью разбойничьей чалмы.
Постенав, помучившись, Иван Несторович подошел к своей гальванической установке, уже собранной и готовой к первому испытанию, – двадцать новеньких серебристо-желтых столбов, состоящих из пяти тысяч цинковых и медных дисков, соединенных проводами, от которых разило кислотой. Но до опытов ли сейчас, до исследований?
Сам не зная, что делает, поднял провода, потом долго смотрел, будто в беспамятстве, на изолированные концы, и такая ненависть к самому себе вдруг овладела им, что сжал он со злости их в обоих кулаках.
И почувствовал себя точно молнией пронзенным, каждую мышцу ощутил, каждый нерв, натянутым струной, горели ладони, но пальцев он разжать не смог, он даже рта раскрыть не смог и как в столбняке повалился на пол, потянув за собой все двадцать батарей.
Глава X. Фигаро там, Фигаро тут
Горячее солнце обжигало щеку и даже сквозь плотно сомкнутые веки слепило глаза. Целый букет звуков доносился ото всюду: как будто и близко, и далеко. Гудели звуки то монотонным надоедливым бурчанием, гортанными возгласами далеко за толщиной стены, хлопаньем дверей, топотом. Сквозь эту звуковую пелену пробивалась уличная суета: грохот проезжающих экипажей, ржание лошадиное и нет-нет да и истошный вой осла, переругивание извозчиков. Но самым неприятным звуком было какое-то неясное жужжание под самым ухом. Только спустя долгое время, когда солнце, обжигающее щеку, стало приводить в чувство, Иноземцев понял, что кто-то все говорил и говорил с однообразной заунывностью, потом, перевернув очередной хрустящий газетный или журнальный лист, почавкал и продолжил свое бормотание, прерываемое звоном серебряной ложки о фарфор. Жалобно то тут, то там поскрипывали пружины кроватей.
Долго Иван Несторович собирался с силами, чтобы открыть глаза, дыша, как кузнечные мехи, согнул колени, перевернулся на бок, приподнял веки, будто они весили не менее пуда каждый, и встретился взглядом с человеком, одетым в серую больничную пижаму, вальяжно развалившимся в паре шагов от него на железной больничной кровати.
– Добрый день, доктор, – широко улыбаясь, воскликнул тот.
– Савинков? – проронил в недоумении Иноземцев, тотчас узнав своего пациента. Грудь пронзило неприятное чувство, и он резко дернулся в другую сторону, где, к своему ужасу, увидел точно такую же кровать и точно такую же пижаму.
В страхе вскочив на ноги, Иноземцев обнаружил себя среди пятнадцати железных кроватей и серых пижам и заметался, как подбитая птица. На нем самом была серая пижама – самый страшный кошмар, который преследовал его с тех пор, как он очутился на койке в больнице Святого Николая Чудотворца. Серая больничная пижама, точно ядом пропитанная, точно снятая с плеч прокаженного – самое большое проклятие и самый большой позор всей его жизни.
– Как я здесь оказался? Кто посмел? – кричал он не своим голосом.
В одно мгновение открылась дверь, показалось встревоженное лицо сиделки, потом оно исчезло, и дверь захлопнулась. Не прошло и нескольких минут, как явился Петр Фокич.
– Иван Несторович! – воскликнул он, порывисто подбегая с протянутыми ладонями, не зная, с какой стороны подойти к разъяренному доктору. – Иван Несторович, любезный, не пугайтесь, умоляю вас.
Но тут Иноземцев посмотрел на свои руки – те оказались, к его удивлению, тщательно перебинтованными. Поначалу он не заметил этого, тем более что ныло все тело, но, как только увидел бинты, ладони тотчас же противно засаднили, точно при ожоге, и он вспомнил, как бездумно сжал оголенные концы проводов своей гальванической машины.
Мгновенно перестав кричать и метаться, Иван Несторович бросил взгляд на тумбочку, где надеялся найти свои очки, подошел к ней и, обнаружив свою оправу целой и невредимой, немного успокоился – очки не отняли. Его не станут держать здесь против воли. Не станут! Это какое-то недоразумение, и оно скоро разъяснится.
Дрожащими непослушными пальцами надел очки.
– Иван Несторович, вы ведь помните, что с вами произошло? – спросил Боровский, продолжая красться к Иноземцеву, точно тот был самым, как выразился однажды Дункан, что ни на есть буйным пациентом и мог выкинуть какой угодно номер.