– Господин Фишер, – сказала я, чуть-чуть взмахнув рукой, в которой держала свечку, отчего его тень на стене описала маленький круг, как стрелка солнечных часов. Стала маленькой, потом снова выросла и, наконец, вернулась на прежнее место, когда свечка в моей руке вернулась на уровень груди и чуть на отлете. – Но помилуйте, господин Фишер. Я гляжу на вас, – я усмехнулась, – не обижайтесь. Когда я в первый раз вас увидела, а потом через два или четыре года… Вы, кстати, точно не помните, через сколько? – Он промолчал. – Я назвала вас в уме «господин Ничего Особенного». Возможно, поэтому я не сразу узнала вас, когда на днях увидела у папы. Не обижайтесь. Вы вполне приличный господин, но именно что приличный. Вы совершенно не похожи на пожилых развратников, на маниаков, которые соблазняют, растлевают и даже убивают несовершеннолетних девиц.
– Вы так много видели развратников и маниаков? – засмеялся он.
– Самое маленькое двух, – сказала я. – Их портреты публиковались в городской газете. Репортаж из судебного заседания. Низкий лоб, черные тонкие усики, глубоко сидящие и порочно глядящие глаза, тяжелая челюсть, кровожадные толстые губы и маленькие-премаленькие уши торчком, чуть-чуть загнутые вперед. Вот это я понимаю – развратники и маниаки.
– Это просто несчастные, которые попали в жернова имперского правосудия, – напыщенно сказал господин Фишер. – Я защищал одного такого. Слабоумный лодочник, который подглядывал за голыми девчонками: там рядом была купальня. Он не тронул их пальцем. Он не приближался к ним ближе, чем на тридцать шагов. Я защищал его. Мне удалось избавить его от виселицы. Это была ужасная история, грязная и бесчестная. Как ни прискорбно, там большую роль играли мамаши этих девиц. Но нет, нет, нет. Это не для ваших ушей.
– Благодарю, – сказала я, хотя на самом деле мне было жутко интересно узнать, что это за история со слабоумным лодочником и при чем тут мамаши девиц, за которыми он подглядывал.
– С тех пор, – продолжал господин Фишер, – я ушел из криминальной юстиции в гражданскую. Да, я никакой не маниак и не развратник, хотя я не женат.
– Папа говорил, что всякий неженатый мужчина ему подозрителен.
– Но ведь ваш папа сам неженатый мужчина. Что же, он сам себе подозрителен получается?
– Возможно, – парировала я.
– Где же логика? – удивился Отто Фишер.
– Логика тут элементарна, – сказала я. – Например, всякий чернокожий, скорее всего, негр. Но ведь эту фразу может произнести и чернокожий. Разве нет?
– У меня кружится голова, – вдруг сказал господин Фишер. – Как вы можете столько говорить?
– Я с детства такая, – объяснила я. – Болтушка, фантазерка и рассказчица. Если вам дурно, я могу открыть форточку. – Он смотрел в одну точку, свесив голову. Окно было рядом с тем диваном, на котором он сидел. Я подошла к окну, поводила свечкой, посмотрела, как оно устроено. Форточки не было, но рядом с рамой была какая-то медная палка с рукояткой. Ага, фрамуга, поняла я. Нажала на рукоятку, потянула на себя. Фрамуга наконец открылась. Еще через несколько секунд язычки свечей задрожали, и в комнату влетел жгут сырого весеннего ветра.
Пахло кустами и свежевскопанным газоном. Стоя у окна совсем рядом с господином Фишером, я почему-то ни капли не боялась, что он сейчас дотронется до меня и тем более попытается сделать что-нибудь – я знала что. Но я ни капельки не боялась. А самое главное другое – меня, зрелую, без пяти минут шестнадцатилетнюю девицу, у которой уже четыре года месячные, которая прекрасно знает, откуда берутся дети и что делать, чтобы дети вдруг не появились, которая читала французские романы про любовь и обсуждала их со своими штефанбургскими подружками и даже, что греха таить, все-таки смотрела «парижские открытки», которая, наконец, видела «все это» своими глазами, видела во всех подробностях, как Грета делает «это» с Иваном – и вот ее, эту девицу, то есть меня, ни капельки не волнует то, что я оказалась в снятой квартире, в полночь, с сорокалетним мужчиной, который к тому же говорит, что в меня влюблен. Мы с ним наедине, а меня это ни капельки не пугает, не волнует и даже странным образом не интересует.
И вот это меня по-настоящему разволновало и заинтересовало.
Меня разволновало то, что я не волнуюсь, понимаете? Что в ситуации, когда любая другая девица, хоть аристократка, хоть мещанка, хоть крестьянка, хоть работница – начала бы визжать и убегать или, наоборот, тяжело дышать, покрываться испариной и чувствовать, как у нее дрожат коленки, ноги становятся ватными, а руки непослушными (вы понимаете, конечно, что все эти красивости я цитирую из французских любовных романов) – а вот мне это как дождь о железную крышу. Даже меньше того. Дождь, когда на железную крышу падает, громко стучит. А у меня и того не было. Я хотела поговорить с господином Фишером, позадавать ему разные вопросы, а еще сильнее я хотела спать.