Были люди, которые создавали богов; но они могли стать подлинными людьми лишь на том условии, что их направляли бы те боги, которых они создали. Со времен цивилизаций, погребенных под самыми древними камнями Каркемиша, люди посвящали свое достоинство обширному кладбищу беглых богов, которые их попеременно мучили и возвеличивали. Но боги преображают лишь тех, кто не требует от них отчета. Религия, которую проповедовали в Китае его мать и старший брат, родина, которая швырнула в трясину Фландрии его двух погибших братьев[857]
, требовали, чтобы человек отбрасывал перед ними свою трезвость, как побежденный — свое оружие. Лоуренсу нужен был абсолют, который не требовал бы подобного рабского почитания; он сохранял свою трезвость — и свое место в логове казармы № 12. Но это мало-помалу влекло его к искусству. В самые скорбные часы первых недель, последовавших за его прибытием в танковые войска, он не прекращал читать; и тем, что он принес с самого начала своим товарищам, была музыка. В тюрьмах так много читают не только от скуки. То, что самые прекрасные творения человека суть всего лишь пустое отражение перед вечностью, не перевешивает божественную способность искусства бороться с человеческим уделом — искусство создает мир, откуда изгнаны демоны казармы № 12. Чем больше человек безобразен и жалок, тем больше ему необходимо его возрождение. Лоуренс читал, слушал Пятую симфонию и последние квартеты Бетховена; но он слишком надеялся сам быть художником, чтобы мучительный призыв казармы не адресовался к нему с самого начала. С того дня, когда он оказался перед своей рукописью, Бернард Шоу, Гарнетт, многие другие говорили ему, что он обманывается; Томас Гарди вскоре повторил ему эти слова. Снова он мечтал издать сокращенную версию у Гарнетта; и передать ему право на публикацию полного текста «Семи столпов». Он пытался убедить себя, что книга, которую Лоуэлл Томас собирался, как говорили, посвятить ему, была бы недопустимой, если бы он не восстановил истину. В октябре[858] он развлекался тем, что уточнял план публикации. Он считал, что решение еще не принято. Оно уже было принято.Человеческие отношения установились между ним и теми из его товарищей, для которых «Христос, Шелли и Достоевский жили не напрасно». Он не знал их, когда прибыл сюда; но как можно было бы давать свои пластинки и не знать тех, кто их спрашивал, давать книги и не знать тех, кто собирался прочесть Конрада или Форстера? Военная форма делает лица менее значительными, чем гражданская одежда, но придает большую ценность тону голоса. Те, для кого искусство существовало, или кто стремился к тому, чтобы оно для них существовало, образовали в Бовингтоне своего рода заговор, как это бывает всегда. Шоу свел знакомство с Алеком Диксоном, потому что увидел его рисующим. Диксон беспокоился о точности своих слов, для него предложения Шоу по поводу его рисунков и рукописей были ценными. «Я и сам учусь писать», — сказал Шоу.
Иногда мотоцикл уносил их с Диксоном в Сэлисбери. Однажды тот, просматривая газету, спросил его между прочим, не думает ли он, что, когда этот Лоуренс записался в королевскую авиацию, он сделал это ради того, чтобы увеличить набор в ВВС, вроде рекламы? «Вопрос для меня сложный. Видишь ли… я ведь
Местность, окружавшая Бовингтон, была местностью романов Томаса Гарди. Лоуренс, в тот день, когда был на параде в церкви, увидел проходящего мимо писателя, бледного и призрачного на вид, будто дух тех земель, которым он внушил свой дух. Восьмидесятилетний, один из величайших живущих на земле поэтов, единственный, быть может, гений которого укоренился в мире, полном одновременно величия и отчаяния, он имел множество точек соприкосновения с рядовым Шоу. Они встретились[860]
, и его дом стал вторым полюсом мира, первым полюсом которого была казарма № 12, где загадка оставалась такой же острой, как и в тот день, когда полковник Лоуренс решил, что больше не будет вмешиваться в судьбы королей…«Peccavi[861]
: но так всегда выходит. Считайте меня закоснелым грешником: и примите на себя часть ответственности за молчание последнего времени: так как в письме, которое вы мне адресовали (которое и вызвало молчание) вы мне сказали: «Расскажите мне о Макс-Гейте»[862] — а я не могу!