В самом начале «Мертвых душ» Гоголь дает развернутое сравнение посетителей губернаторской вечеринки с мухами: «Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета они влетали вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь с новыми докучными эскадронами» (Гоголь 1953, т. 5:14).
Шевырев выделяет это развернутое сравнение из массы сходных и пытается найти ему гомеровские эквиваленты: «Всмотритесь в этих мух: как они грациозны и как тонко заметил Поэт все их маленькие движения! Приведем несколько подобных сравнений из Гомера» (Шевырев 1982:67).
Шевырев приводит ряд примеров из «Илиады», где толпы сравниваются с роями пчел, осами и мухами. Например. «Они толпились около мертвого, как мухи в хлеву жужжат вокруг подойников, переполненных молоком, в весеннюю пору, когда оно льется через край в сосуды» (XVI, 641–643). — Шевырев 1982:67. Разумеется, гоголевское сравнение принципиально отлично от клишированных эпических сравнений Гомера. Гоголь здесь сосредоточивается на совершенной машинальности, автоматизированности поведения абсолютно неотличимых созданий. Шевырев же читает это описание как эпически отстраненный, незаинтересованный взгляд с высоты. Конвульсивное или просто бессознательно автоматизированное тело в описании Гоголя еще в большей степени выявляет свою бессознательность, которая и перерабатывается в надэмоциональное и «свободное». На этом примере хорошо видно, как Гоголь перерабатывает низменное в возвышенное. Предельно механизированное превращается в абсолютно свободное. И превращение это целиком строится вокруг зеркального умножения тел. Именно множество «черных фраков» и делает их движения одноообразно бессмысленными и превращает их в насекомых.
Достоевский тонко почувствовал эту игру удвоений, спародировав поведение Чичикова в сцене бала в «Двойнике», где Голядкин, уже на грани удвоения, повторяет жест Чичикова: «Эх ты, фигурант ты этакой! — сказал господин Голядкин, ущипнув себя окоченевшею рукою за окоченевшую щеку, — дурашка ты этакой, Голядка ты этакой… » (Достоевский 1956, т. 1:241)
Достоевский даже стремится сохранить звучание реплики Чичикова (мордашка — дурашка). Жест же окоченевшей руки, хватающей окоченевшую щеку, у него — знак наступающего самоотчуждения Голядкина в собственном зеркальном подобии.
Во втором томе «Мертвых душ» Гоголь дает иную, но также чрезвычайно выразительную картину смеховой имитации у Чичикова: «„Ха, ха, ха, ха!“ — И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.
Чичиков разрешился тоже междометием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его на букву е: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его также стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет» (Гоголь 1953, т. 5:300).
Вновь мы имеем дело с конвульсиями, имитируемыми на уровне телесной моторики.
Такого рода поведение, особенно хорошо выраженное в ситуации смеха, действующего «по законам отражения», то есть исключительно миметически, вызывает вопрос: что оно означает, каков смысл этого автоматизированного миметизма? Что он, используя выражение Эйхенбаума, «воспроизводит»? Для Эйхенбаума в этой ситуации первичным был голосовой жест Гоголя. Недаром он обращает внимание на богатое гоголевское интонирование во время чтения своих произведений. Никто из современников, правда, не отмечал в гоголевском чтении гротескных ужимок и чичиковских антраша. Отмечались скорее простота, содержательность и даже торжественность каждого интонационного нюанса. Эйхенбаум, например, приводит такую характеристику гоголевского чтения, данную П. В. Анненковым: «Это было похоже на спокойное, правильно-разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета. Н. В. продолжал новый период тем же голосом, проникнутым сосредоточенным чувством и мыслию» (Эйхенбаум 1969:309). Эйхенбаум отсылает к авторской интонации по понятной причине. Если принять ее за генератор миметических процессов, то им придается определенная содержательная глубина. Поведение героев, телесный жест, проступающий в тексте, отсылают в таком случае к интонационному богатству, порождаемому «сосредоточенным чувством и мыслию». Эйхенбаум делает нечто подобное тому, что осуществляет сам Гоголь, противопоставляя чистой гротескной конвульсии высший юмор, пророческий и меланхолический.
Если же принять, как я к тому склоняюсь, «бессмысленную», чисто телесную конвульсию за первоимпульс миметического процесса, то ситуация меняется. Впрочем, само понятие первоимпульса становится сомнительным в системе зеркальных повторений, в которых инициатор миметического процесса «отделяется» от себя самого.