Таким образом, подземелья парижской клоаки — это священный текст, но текст, который может обнаружить лишь рука Бога, сдергивающая с него земной покров, или автор, наделенный способностью возносить свой всевидящий глаз высоко над поверхностью земли.
В этом контексте противопоставление незнания Жаном Вальжаном его подземного маршрута и знания автора приобретает символическое значение. Автор, пишущий книгу, пишет ее блужданиями своего героя, путь которого ведом только поэту. Эта сюжетная ситуация отражает характерную для Гюго концепцию социальной роли поэта в обществе, многократно выраженную им в стихах в форме одной и той же повторяющейся метафоры. Гюго неизменно воспроизводит один и тот же образ — человечества, бредущего во тьме, путь которому освещает поэт-пророк[42]. Это движение человечества в «Отверженных» сравнивается с блужданиями «огромного слепого крота — прошедшего» (2, 598). Поэт постигает смысл истории через дешифровку загадочных письмен и первоязыков.
Но эта дешифровка требует как бы двойного видения. С одной стороны, поэт как бы проходит лабиринт со своим героем, который подобен стилю, перу, ведомому им по подземным прописям. Глаз автора прикован к фигуре бредущего так плотно, что между ними не остается расстояния. Речь идет все о том же бахтинском «бесперспективном видении», практически эквивалентном слепоте. Эта слепота необходима автору для того, чтобы трансцендировать слой видимого и проникнуть вслед за персонажем в сферу невидимого, которую можно назвать памятью. Анамнезис поэта целиком зависит от моторики и передвижений его пера, то есть персонажа, играющего роль этого пера.
Но это слепое движение дублируется сверхвидением, созерцанием письмен со сверхчеловеческой, божественной высоты. Позиция бесперспективного неведения дублируется позицией знания. Автор располагается между этими двумя позициями, создающими не просто напряжение, но некое наслоение диаграмм.
Слово (знание) является в темном лабиринте как луч света, энергией сияния пронизывающий темноту, оно внедряется в лабиринт и возникает из него в результате приложения сил и деформаций. В стихотворении «Тысяча путей, единая цель» это слово определяется следующим образом: «Это слово, из которого другие слова / Выходят, как из грубого ствола, / И которое своими ветвями пронизывает / Все языки земли» (Гюго б.г.: 161).
Далее Гюго объясняет, что на «небесном языке» это слово означает «веру» (Foi), а на человеческом языке — «любовь». Слова эти могут служить «путеводной нитью» и факелом, освещающим дорогу. Иначе говоря, через подземный лабиринт можно пройти только при условии их знания. Но они же, как Ариаднина нить, повторяют своим начертанием контуры лабиринта. «Любовь» и «вера» здесь, конечно, условные абстрактные понятия, только ярлыки для обозначения сверхслова, по своим характеристикам напоминающие и арго, и лабиринт алфавитной вязи (образ всепроникающих ветвей проецируется на парижское подземелье, которое Гюго сравнивал с «колоссальным звездчатым кораллом» — 2, 588). В «Созерцаниях», однако, содержится текст, где магическому слову найден более точный эквивалент. Это стихотворение, где Гюго разворачивает грандиозную метафору мира как книги[43]. Все создания мира — деревья, животные, скалы, стихии, причины, «Все это темное множество, святая растительность / Складываются, пересекаясь в огромный шифр: БОГ» (Гюго 1965:163).
Очевидно, впрочем, что «вера» и «любовь» — лишь ипостаси все того же Бога.
Имя Бога в данном контексте имеет двоякую функцию. С одной стороны, оно помещено в недра земли как тайное, необнаружимое, невидимое имя. В своей поэме «Бог» Гюго уделил значительное место темноте в поисках Бога, его незримости. Первая часть поэмы была названа им «Восхождение в темноте». С другой стороны, Бог был помещен в сферу памяти. Такой выбор перекликается с известным платоновским пассажем из «Исповеди» св. Августина: «Смотри, Господи, какое расстояние прошел я в поисках тебя в моей памяти! И я не нашел тебя вне ее. И я ничего не нашел, связанного с тобой, что бы я уже не хранил в своей памяти с того момента, когда я впервые узнал тебя» (Августин 1963:234).
Познание Бога становится его анамнезисом в лабиринте. Существенно, однако, и то, что автор, созерцающий письмена Бога сверху, по существу занимает божественную позицию. Поэтому знание о Боге (сверхзнание) дается одновременно и как анамнезис, как воспоминание неведающего тела, и как взгляд сверху. Движение внутри имени Бога в какой-то мере и производит возможность сверхдистанцированной точки зрения, места всезнания.