Это доличное чувство Бытия, этот первичный опыт заключен в нашей телесности. Наши жесты в какой-то мере всегда являются повторением уже осуществленных жестов, но вместе с тем тело, производя их, не только восстанавливает прошлый опыт, но смешивает его с опытом актуальной реальности. Жест, движение тела восстанавливают эту вытесненную память Бытия. Но восстанавливают именно в терминах различия. Ведь примесь актуального всегда делает повторение прошлого отчасти мнимым.
Память позволяет человеку сохранять свою былую идентичность, отличную от его нынешнего состояния, дает возможность парадоксально сочетать в себе себя прошлого и настоящего, себя несуществующего и живущего, она задает человеческое «Я» как область фундаментального различия. Именно в силу этого Гегель определял человеческую сущность как «историчность». Александр Кожев так формулировал гегелевское понимание историчности: «С помощью воспоминания (Er-innerung) Человек „интериоризирует“ свое прошлое, делая его воистину своим, сохраняя его в себе и включая его в свое нынешнее существование, одновременно являющееся радикальным, активным и эффективным отрицанием этого сохраненного прошлого» (Кожев 1968:504).
Поэтому жест, с наибольшей полнотой восстанавливающий связь с собой прошлым, все же несет в себе и черты радикального различия — он активно отрицает прошлое (в силу своей актуальности), одновременно его проигрывая.
Повторение минувшего опыта в жесте особенно характерно для ребенка. Жест на инфантильной стадии развития как будто уничтожает память (дети — существа, почти лишенные памяти), производит забвение. Теодор Райк заметил — бессмертно лишь то, что не всплыло в воспоминании, «прошлое не может увянуть, покуда оно вновь не стало настоящим. Только то, что стало воспоминанием, подвергается процессу истощения, характерному для всей органической жизни. Воспоминание — это лучший путь к забыванию» (Райк 1972:342).
Вот еще одна причина, по которой жест отрицает прошлое. Гельдерлин написал стихотворение «Возвращение домой», в котором описывает поэзию как опыт возвращения к истокам, к себе «домой». Но ощущение дома может переживаться только тем, кто долго в нем не был, только тем, кто в него возвращается. У остававшихся дома это ощущение стерто, и лишь возврат позволяет создать чувство первичного опыта. Поэзия, как любой подлинный опыт переживания Бытия, также не может быть непосредственно соотнесена с первоопытом. Первоопыт дается нам через возвращение.
Гельдерлин так описывает первое столкновение с домом: Там повстречают меня — голос родины, матери голос! Звук пронзивший меня, и стародавнее вновь Мне воротивший!
(Гельдерлин 1969:142, пер Г. Ратгауза)
Странным образом возвращение к первоголосу вовсе не означает у Гельдерлина вновь обретенной речи. Наоборот, поэт как бы постепенно утрачивает всякую речь вообще. Сначала он заявляет: «Речь несвязна моя», затем появляется тема молчания: Часто должны мы молчать, имен не зная священных, Скрытый трепет сердец может ли выразить речь?
(Гельдерлин 1969:143)
Повторение, таким образом, оказывается отнюдь не повтором. Хорошим комментарием к гельдерлиновской игре звучащего материнского слова и молчания может быть разъяснение Фридриха Киттлера: «Дискурс, который производит мать в дискурсивной сети 1800 года, но не может его произнести, называется Поэзией. Мать Природа молчит так, чтобы за нее и о ней могли говорить другие. Она существует в единственном числе за множественностью дискурсов. Материнский дар — это нарождающаяся речь, чистое дыхание как высшая ценность, из которой развивается артикулированная речь других» (Киттлер 1990:26–27). Таким образом, голос матери или родины — это звук, являющийся потенцией речи (о сверхкоммуникации — с демонами, ангелами, — которая блокирует речь, см. главу 5). В этом смысле возвращение домой означает отказ от слова, его редукцию, возвращение в сферу потенции как первоопыта, «пронзившего меня». Чехов у Сокурова говорит мало, он погружен в восприятие и внутреннее переживание некой потенции речи как истинного, «материнского» первоопыта.