Становясь подростком, сразу начинаешь ценить не то, что есть у всех, а то, чего у других нет. Слушать ее индейские песни или старые блюзы при выключенном свете, какие-то рассказы, диковатые фантазии стало неизменной традицией. Она точно знала, что нам нужно, любой протест и любой вопрос, который мы хотели бы задать, лежал у нее в ладони. Мэгги вертела пацанами Миддлтауна как хотела.
Однажды я застал ее, когда она стояла в дверном проеме и смотрела мне между лопаток. Не знаю, почему именно туда, но в позвоночнике угнездился звездный комок, заставивший повернуться. Я переодевал футболку, чтобы поиграть с парнями, а Мэгги стояла и смотрела, опершись на косяк.
– Твои лопатки красиво шевелятся, когда ты поднимаешь руки. Ты тощий. Мне это нравится. – Она зажмурилась.
Я покраснел и ретировался. В ее откровенности было что-то непорядочное. По крайней мере, мне так казалось. Я тоже мог бы сказать ей о том, как изящно она ставит на пол гитару, о том, что от этого жеста у доброй половины парней захватывает дух, но вряд ли сумел бы. Мэгги просто этого не понимала или старалась не понимать. Ей было все равно, что произойдет со словами после того, как она кинет их щепоть в других.
Однажды она пришла домой сердитой, выслушала тираду на тему «хочется умереть, к чертовой матери» от Льюиса, который излагал доктрины саморазрушения, достала нож и дала его суицидально настроенному нытику. Мэгги любила ножи, револьверы, пистолеты, мечи, как и мы. Ей не нужно было объяснять, почему огнестрельное оружие так влечет.
– Распори себе живот, – посоветовала она и захлопнула дверь.
Так могла бы сказать любая своенравная девчонка – они готовы столкнуть тебя с крыши, чтобы посмотреть, как ты полетишь. Но для того чтобы понять, какое это впечатление произвело на одного из нашей «семьи» – группы сумасшедших, отиравшихся около Мэгги, нужно слышать ее голос, видеть сжатые губы и быть одним из нас. Льюис некоторое время смотрел на лезвие, а потом неловко воткнул его в брюхо, пытаясь размахнуться, но инстинктивно сдерживая нож. С дурацким порезом его отправили домой, все разошлись, почувствовав доселе неведомый запах осени, запах заката.
– Почему ты это сделала?
Мэгги сидела в полной темноте. Фонарный свет не достигал ее, вырисовывая только силуэт.
– Он мне надоел. Если человек хочет умереть, он должен умереть. Если я когда-нибудь захочу сдохнуть, меня не придется упрашивать, – кратко сеяла семена зла она. – Никто из них никогда не задумывался, чего хочется мне. Все они приходят сюда, чтобы получить вечную сестру, приходят, словно на шоу. Как на урода в клетке посмотреть.
– Да ты ведь сама их приглашаешь! Ты ведь… – сорвался я. – Тебе нравится, как они смотрят на тебя, ловят каждое слово!
– А почему ты не выгонишь их? – спросила Мэгги. – Они мне осточертели. Я хочу побыть с тобой, я хочу играть на гитаре, хочу сыграть…
– Да потому что ты сама должна это сделать! Да потому что ты – взрослая, а не я!
– Заткнись, заткнись, заткнись, заткнись… – Она зажала уши руками.
Я выбежал прочь и надрался как свинья, стрельнув у Клайва бутылку дешевой сивухи. Я не мог понять, кто она, – сестра, мать, мечта, проклятие… Индейские песни звучали в голове до тех пор, пока меня не вытошнило в почти облетевший куст шиповника.
Не знаю, как ее угораздило заиметь сына, она была для этого не приспособлена. Или я был не приспособлен для нее, кто знает, но все это вместе сводило меня с ума. Иногда она подходила утром к зеркалу, когда я чистил зубы, ерошила только что вымытые волосы, и запах шампуня окутывал все вокруг. Мы смотрели на отражения и довольно фыркали, как будто наступило самое лучшее утро на свете. Кажется, что так и должно быть, но лишь до тех пор, пока не откроешь дверь вовне.
Один раз я танцевал с ней в пустом зале школьного танцкласса. Никогда не умел танцевать, меня бесят все эти па, но тогда, покраснев как рак, я положил руку на ее талию и начал скользить по полу так, будто все время только и мечтал о том, чтобы поддерживать твердую спину, когда Мэгги прогибается назад. Она хотела показать, как впечатлить девчонок, но если кто и впечатлился, так это я. Она умела то, о чем другие лишь брюзжали. И Мэгги никогда не выглядела на двадцать семь.
– Однажды я исчезну, уеду куда-нибудь подальше, – затягивалась сигаретой Мэгги. – В тот день, когда мне покажется, что я больше не так интересна, как все эти девчонки, ты меня больше не увидишь.
– Не все ли равно, что я думаю о твоей внешности? Главное, что ты мне нужна, – обрывал разговор я.
– Когда-нибудь ты поймешь, в чем тут загвоздка, – шевельнула плечами она. – Неважно, что я твоя мать. Когда на тебя смотрят как на старую клячу и слушают из привычки, по традиции, а не из интереса, – это хуже, чем смерть.