Помнишь, Лиза, как мама когда-то (нам с тобой было лет тринадцать-четырнадцать) злилась на папу, когда он говорил, что, может быть, большевики не все такие плохие, что «нарыв» вот-вот «рассосется» и когда-нибудь нам можно будет даже вернуться в Россию? Мама тогда кричала, что в Россию после
Патрик готовит большой материал о голоде для «London Post», называться это будет вполне нейтрально: «An Observe’s Notes».[34] У него куча снимков, и я теперь не просто хожу по улицам, как раньше, а всматриваюсь в лица, обращаю внимание на бледность, одутловатость, застывший в чертах страх и на ту робкую, монашескую походку, которая сейчас отличает очень многих в московской толпе. Лиза, ты эти фотографии, которые мне показал Патрик, никогда не увидишь, но ты мне поверь: ничего страшнее, чем голодные муки, нет на свете.
В Москве полным-полно беспризорников, и на них, по-моему, никто не обращает внимания. Бездомные дети собираются стаями, как птицы, жгут вечерами костры во дворах, что-то жарят себе на этих кострах, курят. Есть даже совсем маленькие, не старше шести-семи лет. Говорят, что многие из них уже побывали в детских домах и сбежали оттуда. Я как-то не выдержала и спросила у товарища Варвары, почему же никто об этих детях не заботится и откуда они берутся. Она отвела глаза в сторону и сказала, что это, наверное, кулацкое «семя», отпрыски врагов, и таких детей государство будет кормить в последнюю очередь. Если бы наши с тобой родители, Лиза, слышали эти слова!
Мне теперь тягостно находиться дома, когда сюда приходит эта Варвара, мне кажется, что она за мной присматривает, подслушивает мои разговоры по телефону, и я каждый день, если только не очень холодно, ухожу гулять и долго брожу одна по московским улицам.
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1957 г.
Моему внуку Мите исполнилось вчера два с половиной года, поэтому я испекла торт и пошла к ним. Лучше мне было не делать этого! В нашей семье таких жестоких людей, как Вера, не было. Я давно замечала в ней неприветливость, скрытность и даже говорила об этом Ленечке, но Ленечка тут же начинает напирать на ее детство, на то, как их бросил отец, когда Вере и трех лет не было, и мать зарабатывала на жизнь тапершей в русском ресторанчике. От всей этой жизни у Веры невеселый характер, она обижена на отца не только за себя, но и за мать, и часто срывает свою обиду на окружающих, хотя сердце у нее очень доброе. Я эти разговоры про тяжелое детство не признаю. Все заложено в душе с самого рождения, иначе очень легко было бы разделить человечество по простому принципу: хорошее детство – значит, будешь хорошим и добрым, а плохое – так и вырастешь негодяем, и ничего тебе не поможет! Кстати сказать, так ли уж это важно, что именно произошло с Вериным отцом двадцать два года назад? Какая разница, бросил он их или просто умер? Важно только то, что они не жили вместе, а обиды на человека, которого не помнишь и не знаешь, быть не должно. Но Лене объяснять такие вещи бесполезно, он ничего, кроме ее лиловых глаз и негритянского derrière,[35] не замечает.
Вчера, когда я, радостная, пришла к Вере пораньше, чтобы помочь ей с обедом, она меня встретила с поджатыми губами, и у меня тотчас же оборвалось сердце. Митенька спал, слава богу. Вера подождала, пока я сниму пальто, молча, с поджатыми губами (кому нужна такая злая красота?), потом, наслаждаясь моей растерянностью, сообщила, что ей нужно со мной поговорить, и это очень срочно. Я сначала испугалась, не случилось ли чего-то с Ленечкой или с Митей, но вдруг по этим злым и мстительным глазам сама догадалась, о чем будет разговор.
– Если вы хотите и впредь видеть Митю, то я прошу вас не таскать ребенка на свои интимные свидания.
Во мне остановилась вся кровь.
– О чем вы? – спросила я.
– Оставьте вы этот театр! – закричала она. – Вы прекрасно знаете, о чем я! Я давно догадывалась, что у вас есть любовник, и мне было стыдно за вас перед Леней!
– Fait gaff![36] – сказала я. – Не говорите лишнего! Какое вам дело до моей жизни?