— Почему ж раньше-то? — всхлипывая, сказала Евдокия Андреевна. — Почему ж раньше мне никто этого не сказал? Я б, может, по-другому себя вела бы в этой жизни! А то знаю про себя: уродина, — и больше ничего не знаю. А про тело мое никто мне никогда ничего не говорил. Если что было — то в темноте, наскоро, наш мужик скорость любит, потому что женатый в своем большинстве.
Евдокия Андреевна увела Дениса Ивановича с сеновала в дом, там фигуряла, обнаженная, перед большим зеркалом зеркального шкафа, рассматривала себя, внимательно при этом поглядывая на Дениса Ивановича — не смеется ли, зараза городская? Нет, не смеется, с восторгом смотрит!..
Неделю не отпускала она его от себя.
Но, как ни тяни, пришла пора прощаться. Евдокия Андреевна собирала Дениса Ивановича в дорогу так, как собирают бабы своих мужей на войну: тяжело, молча, хлопотливо, бесслезно. В жар кинет: убьют, убьют, не вернется! Холод замкнет сердце заранее терпением и надеждой: не убьют, не убьют, не хочу!
Собрала. Присели на дорожку.
— Ну… — сказал Денис Иванович.
— До свидания, — буднично сказала Евдокия Андреевна, посматривая как бы невольно вокруг себя с нетерпением хозяйки, которой хочется поскорей выпроводить постояльца да навести в доме прежний порядок.
Денис Иванович поднялся.
— Уедешь — повешусь, — хрипло сказала Евдокия Андреевна.
Денис Иванович сел.
— Дурак, — сказала Евдокия Андреевна. — Дурак или глупый: кто ж бабам верит? Если б из-за мужиков вешались, ни одной бабы не осталось бы. Езжай спокойно.
Денис Иванович поднялся.
— Езжай, а я повешусь, — тихо, почти неслышно произнесла Евдокия Андреевна.
Денис Иванович сел.
— Уходи, дубина непонятливая! — закричала Евдокия Андреевна. — Ничего в жизни не понимаешь! Я на испуг тебя беру, использую характер твой! Шантаж называется, видел кино? — когда пугают сделать, а не делают! Пугаю тебя, чтобы ты остался, а ты не верь, уезжай, ничего я с собой не сделаю!
— Правда? — спросил Денис Иванович.
— Ой, да правда, правда, проваливай ты!
Но Денис Иванович не поверил, остался. Сказал, что торопиться, мол, некуда. Замучила городская суета, почему не отдохнуть, если есть возможность?
И ласкал Евдокию Андреевну, ласкал и от души, и для того, чтобы бросила она свои мысли и хотела бы жить. Но чем ласковей были его ласки, тем меньше хотела жить Евдокия Андреевна — без него. И однажды утром сказала:
— Или ты сегодня уедешь — или не уедешь отсюда никогда.
Денис Иванович посмотрел в ее юные зеленые глаза и вспомнил недавний свой сон: будто стоит над ним Евдокия, обнаженная и прекрасная, и наставляет на него вилы, целясь в шею, волосы густые растрепаны, рот перекошен страданьем, Денис Иванович — во сне — говорит: что ты, чудн?ая какая, разве этими вилами можно? — ты ими и в навоз тычешь, и в прочую пакость, заражение крови будет! Ничего не будет, безнадежно и страшно ответила Евдокия. Денис Иванович испугался, услышал собственный стон и проснулся: Евдокия Андреевна склонилась над ним, спрашивая тревожно: что такое? что такое? а потом обхватила его голову, будто детскую, стала качать и приговаривать: нет, миленький, нет, нет, нет, — непонятно, к чему относилось это «нет», которое и матери своим детям говорят, отгоняя их ночные страхи: нет, нет, нет!
Денис Иванович уехал и больше никогда там не появлялся. Он не встречи боялся с ней, он боялся узнать то, о чем боялся узнать.
Гастроли же продолжал.
Тут и возник как раз Дима Гульченко, взялся сопровождать его — и оказался неожиданным препятствием, сказав Денису Ивановичу уважительно, но сурово, что тот не имеет права унижать себя халтурой, тратить время на бесполезное, хоть и благородное дело. Надо беречь себя.
Денис Иванович послушался.
Он стал давать платные уроки. Дима и тут не преминул высказать свое неодобрительное мнение, но, правда, в более мягкой форме: ученики, по крайней мере в большинстве своем, были преданы музыке и, главное, считали Дениса Ивановича лучшим музыкантом на свете. Да и плата была почти символическая, вследствие чего в доме Дениса Ивановича не имелось никаких запасов, кроме чая. Чай у него был всегда — и в большом количестве, он и сам покупал, и гости приносили, зная его любовь к хорошему чаю и тоже пристрастившись выпивать за ночь по двенадцать-пятнадцать стаканов душистого, свежезаваренного и, само собой, без сахара, потому что с сахаром и воду можно пить, чай же сахаром не портят!
Влюбленный в учителя, Дима сожалел, что никто из центральных (московских или питерских) людей, понимающих в гитарной музыке, не слышал искусства Дениса Ивановича. Печенегин ведь никогда не стремился участвовать ни в каких конкурсах, не ездил, как другие, в Москву в поисках связей, довольствовался тем, что есть.