Раз двадцать просила она своего Серого, вцепившись в борта лодки, наконец тот насытился милым страхом подружки и сел за весла, и лодка проплыла мимо, близко. Парень был глупоглаз, девушка такая же, но мила, и сняла от жары маечку, оставшись в купальном лифчике, и плоть ее двойная бунтовала против материи одежды, желая ласки воздуха, ветра — и, может, пальцев. Его, Димы, пальцев, — почему бы и нет? Ах, хорошо бы утоп этот парень. Навсегда, насмерть. А она выплыла бы сюда, под иву, и Дима не стал бы утешать ее, он схватил бы ее и сказал просто: АОУОА!
— Аоуоа! — гортанно ответила бы девушка, заранее содрогаясь в конвульсиях.
А потом и ее утопить.
Я люблю топить людей, подумал Дима, с радостью найдя в себе новый повод для восторга и привычной для него душевной постоянной наполненности.
Ему опять есть чем жить — ведь он же не может, как другие, жить просто так, пустым или полупустым. И вот он опять полон!
Дима встал, сплюнул в воду и огляделся, словно проверяя, видел ли его кто-нибудь, — хотя он ничего предосудительного не совершил еще.
2