Зато Калерии всякая боль и улучшение были важны. Она подолгу вслушивалась не столько в слова Михайлы, сколько в звучание голоса, то звеневшего совершенно по-ребячьи, то шелестевшего осиновым листом. А листья последние отшелестели, сад за окном пустел, подобно палатам для лёгких раненых и умирающих. Новые не поступали, литва на приступ не решалась, порох, по словам перебежчиков, тащился обозом из Риги, да задержался из опасения печорских стрельцов и гулевых отрядов. Покуда у королевского войска одна забота — согреться, подкормиться, не допустить в город подкреплений. Иван Петрович Шуйский приказал урезать выдачу хлеба всем, кормившимся от Земской избы, а местным вовсе не давать, у них запасы. Продержаться надо не дольше Рождества, немцы и венгры станут вымерзать, как клопы в распахнутой избе, а литовцы уже собрались восвояси. Назначили срок — восемнадцать дней, почему — непонятно. Одни поляки хорохорились, ставили избы, рыли землянки, а фуражиров посылали под городские стены втридорога выменивать горох и затхлую муку на одёжку и даже оружие. Денег не было ни у кого. Король во всеуслышание пообещал, что по замерзшим болотам погонит фуражиров в такие места, где у крестьян ещё полны амбары. Вопрос, что раньше замёрзнет — болота или их вражья кровь.
Невзирая на тесноту и хлебные нехватки, в городе не было уныния. Достраивая деревянную стену, восстанавливая Покровский угол, псковичи смотрели в будущее даже веселей, чем оно заслуживало. С подвозом пороха Баторий мог решиться на один из тех безнадёжных приступов, которые именно в силу отчаянности удаются. Михайло, как и другие воинские люди, понимал опасность, а Ксюша чутко отражала настроение мирных легковеров. Тому способствовало и глубинное обновление, производимое в девическом естестве любовью вопреки всем обетам. От неразрешимости она укрывалась в нарочито ясное послевоенное будущее, когда монастырская больница превратится в приют для недужных бедных, одиноких, коим и последнего ковшика подать некому. Здесь будут утоляться самые горькие страдания. Сама того не подозревая, Ксюша открыла для себя истину, задолго до неё высказанную индийским царевичем Гаутамой: в мире существенно только страдание, и надо искать пути его преодоления... Только царевич со свойственной мужчинам рассудочностью, склонностью к схематизации, выделил семь возможностей преодоления, а Ксюша просто полагала, что всякое страдание надо гасить во благовремении любыми средствами, как очажок пожара. В войну — перевязывать раненых, в мирное время — лечить и утешать самых несчастных. Попадётся кошка с перебитой лапой, и ей привязать щепочку, покуда не срастётся... В одном она себе не признавалась, что боли всех несчастных никли перед болью одного Михайлы Монастырёва.
В чувстве её было два сообщающихся сосуда: христианская озабоченность его состоянием, в которой она могла признаться и духовному отцу, и та полуосознанная жалостливая тяга, какую женщина испытывает к сильному мужчине, полюбив его. Поскольку утолить её, избыть до потайного донышка нельзя, Ксюша тратила, что можно, чтобы на будущие горькие дни осталось меньше. Но чувства любящих подобны овечьему руну: чем безжалостней стрижёшь, тем гуще вьётся. Расточая любовную жалость, Ксюша всё безнадёжнее тонула в ней.