Непочатый кувшин склонился над чашей, и долго не прерывалась тягучая, горьковато-сладкая струя — ещё, ещё! Подобно хмелю, пряностям и медовой сладости, перемешались в кувшине щедрость с жадностью, и уже устье готово было опрокинуться, чтобы ни капли не осталось, всё — твоё... Но как по Рождестве Богородицы «всякое лето кончается», так иссякает и мёд, и всякое счастье, и наслаждение. Из-за двери позвали:
— Мати Калерия! Нужда до тебя.
Ксюша отшатнулась. В дверях стояла сестра Марфуша. Так звали её не по уставу за миловидность, юность и прилипчивую ласковость, простиравшуюся, кажется, не на одних монахинь: уж больно сочно выделялись на пухлом личике с голубоватыми подглазиями сладкие губки, вечно сложенные в призывной полуулыбке. Её подозревали по меньшей мере в мысленных грехах... У Ксюши горячо отяжелели веки. Странно: эта смазливая инокиня, неведомо за что, но явно не добровольно постриженная, оказывалась рядом всякий раз, когда Ксюша страдала от искушения. Как будто тёмным силам, охотившимся за её душой, нужна была именно такая свидетельница. Ксюша принудила себя взглянуть в её прищуренные глазки:
— Пошто зовёшь?
— Пытаных привезли, страшимся принимать.
— Литвины?
— Чаю, и трансильванцы есть. Лютеровой ереси, папёжской веры. Куда их, к нам, в приют? А приказано лечить.
— Страдание всех уравнивает. Сказано — нет ни еллина, ни иудея.
Псковские воеводы жестоко пытали «языков», захваченных во время вылазок, чтобы узнать, где ведутся новые подкопы, какие замыслы у короля. Несколько подкопов взорвали встречными зарядами, но венгры и поляки не унимались. Пытаные открывали, что всех подкопов девять или десять, «каждый начальник свой подкоп поведоша: подкоп королевский, польский, литовский, скорый и похвальский, угорский и немецкий...». Выяснилось, что «напереде угорский подкоп поспеет». Но направление подкопов хранилось в такой глубокой тайне, что ни один «язык» даже под костоломными и огненными пытками открыть не мог. Из пыточных подвалов выпотрошенных пленных передавали на лечение в приют Калерии. Лечите, выволакивайте из смертной пасти, мы пленных не убиваем.
Вместо монахинь к иноверцам приставили посадских жёнок. Кроме охраны при них находился пастор с Немецкого подворья. Все трое — литвин и два немца — оказались лютеранами. Бритое лицо пастора казалось стянутым иссохшим рыбьим пузырём. Он изо всех сил скрывал отношение к тому, что сделали с его единоверцами. При появлении Калерии встал, одним свечением голубых глаз выказав симпатию и приглашая совместно возмутиться воеводским варварством. Ксюша осенила себя крестом, как кисеей заслонилась. Что бы ни творили безумцы с раскалёнными клещами, слуги Божьи должны не осуждать, а вершить милосердие. Он деликатно отступил в угол, Ксюша и старица-травница склонились над литвином.
Он ничего уже не хотел, кроме прекращения боли — любой ценой. Перестарались костоломы. Пальцы, изуродованные тисками, почернели не от прилива крови, как сперва решила Ксюша, а от её гниения. Всё тело приобрело синюшный тон, по опавшему лицу пошли землистые пятна, в очах — какое-то ороговение, одичалость. Если, по предложению старицы, отпилить ему ладони, воли не осталось вытерпеть новую боль, а позже — жизнь. Душа рвалась из развороченной клетки, цепляние за прутья было невыносимо. Они ведь мягкосердые, литвины. Наши и немцы — крепче.
Занялись немцами — рыжими, долгорукими, костлявыми. Родом, как оказалось, из Шотландии, там половина мужчин в наёмниках, служат всем европейским государям. Ксюша всё отвлекалась на литвина, что-то удерживало её возле разломанного тела. Или кто-то удерживал, заботясь о её душе. Сообразила: он чертами, статью мучительно напоминал Монастырёва. Такой же лоб телячий, только известково-жёлтый, будто сквозь кожу просвечивала черепная кость. Вдруг до литвина с опозданием дошло, о чём вещала старуха в чёрном: руки пилить! От ужаса перед грядущей болью он не успел даже молитвы пролепетать, хватанул воздуха и вытянулся. Пастор, раньше Ксюши уследивший это мгновение опустошения тела, вытянул над мёртвым руки. Путь ему указывал или, судя по трепету пальцев, следил, как сила невидимая исходит из плоти? Об умирании темно толкуют ересиархи и святые отцы. Христос — молчал... Ксюша, уставясь на мёртвую плоть, вспоминала: как полчаса назад припадала к такой же с постыдным желанием. Ведь не было ей дела до души Михайлы, а лишь до горячих висков его и жадно разверстых губ! Вот они — без души: так отвратны. Вот то в чистом виде, что инокиня Калерия хотела ласкать и лелеять, даже остаток дней посвятить. Разве ей не приснилось на прошлой неделе, как она Михайлу потчует разварным судаком в деревне, в своём дому... Плоть, питаемая плотью. И всё сгниёт.