Читаем День и час полностью

Говорили, что он женился на молоденькой, хотя самому было за сорок (немолоденькая просто не пошла бы, не попалась на удочку), та в три года произвела ему троих девчат, с первыми двумя сидела его мать, пенсионерка, а когда появилась третья, мать отрезала: хватит, к черту, она специалист с высшим образованием, а не нянька; она, слава богу, зарабатывала побольше, чем эта юная Коршунова, оказавшаяся столь способной к деторождению, а любишь кататься — люби и саночки возить, садись, воспитывай, нянчись, агукай, а я двинулась на работу. Иначе эти чмы просто пустят нас по миру.

Вполне допускаю, что блатного словечка «чмо» Коршунова-старшая могла и не знать (хотя после возгласов в ванной не могу утверждать это определенно), но поскольку у меня их сейчас у самого четверо и поскольку я сам называю их почему-то «чмы» (меняя окончание, чтоб не получалось совсем уж по-жигански), то почему бы не предположить, что Коршунова величала своих чмов точно так, причисляя к ним и юную Коршунову…

Легко представляю, как смущенно, заискивающе по отношению к обеим, вернее — ко всем трем противостоящим ему сторонам держался во время этого разговора Коршунов.

Служил Коршунов в статуправлении, безукоризненно манипулировал миллионами, цифры роились в его косматой голове вместе с фантазиями и даже причудливо смешивались, перевивались, как стая на осеннем небосклоне: он все время что-то рассчитывал — на помятых бумажках и так, устно, — увлекая случайного слушателя в бездну своей жутковатой цифири, но цифры и суммы, которыми он столь смело оперировал, были химически чистыми. Бесплотными. Воображаемыми. Живая, натуральная копейка, как правило, не ладит с фантазерами.

…Знать бы, что фамилия Коршуновой — Коршунова! Можно было бы сориентироваться, сообразить, чего от нее ожидать. Мы же стояли с женой по обе стороны запертой двери, ничего не соображая.

— Дураки!

— Идиоты!

— Молокососы!

Дверь с треском распахнулась. Коршунова увидела наши вытянутые виноватые физиономии. Запнулась на полуслове, остановилась — влажные большие ладони скрещены на груди: так ненастными ночами нянчат, баюкают опухшие руки старые доярки, — оглядела нас с досадливым мимолетным удивлением, как будто мы здесь были лишними. Как будто не она, а мы здесь посторонние. Не пришей кобыле хвост.

Коршунова поняла, что мы все слышали.

— Да, дураки, да, идиоты, да, молокососы, — направляясь к вешалке, повторила она ровно и в то же время с некоторым вызовом. — Не соображают, что голова растет не только за счет родничка, но и за счет межкостных соединений. Врачи называется. Чему их только учат! Сами ни черта не рожают…

Вра-ачи? Но мы-то, господи, не врачи. Нас, слава богу, ничему такому не учили. И мы рожаем. Еще как рожаем, черт возьми!

Она еще бубнила что-то себе под нос, а я уже запоздало кинулся к ней, к вешалке, едва не сбивая ее с ног.

— Ч-чай, значит. Пирог. Знаете, румяные щечки называется. Теща, видите ли…

А жена, наоборот, встала — и ни с места. Глаза только обметало благодарными слезами.

— Витамины круглый год? — не дала ей разнюниться Коршунова.

— Конечно, конечно, — подхватываю я с готовностью. — Стараемся… Да вы проходите, пожалста, к столу. К столу, пжаста…

— Фрукты-овощи, пироги-ягоды круглый год? — почему-то совсем уж грозно вопрошает Коршунова.

— Да как вам сказать… — какой-то идиотский, пошло довольный смешок выскальзывает у меня. — Грех жаловаться. Теща у нас в Буденновске, сад-огород…

— Сама виновата! — заявляет Коршунова, пытаясь отнять у меня свою кацавейку. Суровое обвинение ее адресовано жене, хотя та все это время стояла молча, недвижимо, а на расспросы отвечал я. Поддерживал разговор. — Сама виновата!

Странно все-таки плачет моя жена: у других слезы разбавляются словами, всхлипываниями, причитаньями, у нее же идут молчком, чистоганом, унизанные ими ресницы всегда напоминают мне опыт, много лет назад подсказанный старожилами на соленом озере Баскунчак: взял метелку полыни, сунул ее в воду, после вынул, а она сразу потяжелела, чудно́ похорошела, загорелась, расшитая горьким (и от полыни, и от соли!) морозным жемчугом, как неведомой породы ветка из волшебных кущей на зимнем стекле.

Коршунова в третий раз повторила свой приговор, и ветка стала таять — горьким и соленым: слезы плавились, срывались с ресниц на щеки, текли, оставляя извилистый мокрый след. Чего греха таить — блеск им придавали глаза, теперь же, на щеках, они моментально теряли в цене, в каратах (хотя, уж если о  ж е м ч у г а х, то измеряются они даже не в каратах, а в еще более тонких, неуловимых единицах — г р а н а х: «ни грана правды»), становились бледными, бесцветными, прозаическими. Бабьими.

— Кальция у вас, молодых, избыток, вот и зарастает все раньше срока. — Коршунова отвоевала все-таки у меня свою кацавейку и, нахохлившись, всовывалась в нее.

— А с развитием как будет? — робко и счастливо вымолвила наконец жена.

Коршунова выпрямилась, с трудом совладав с узкими вытертыми рукавами.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мальчишник
Мальчишник

Новая книга свердловского писателя. Действие вошедших в нее повестей и рассказов развертывается в наши дни на Уральском Севере.Человек на Севере, жизнь и труд северян — одна из стержневых тем творчества свердловского писателя Владислава Николаева, автора книг «Свистящий ветер», «Маршальский жезл», «Две путины» и многих других. Верен он северной теме и в новой своей повести «Мальчишник», герои которой путешествуют по Полярному Уралу. Но это не только рассказ о летнем путешествии, о северной природе, это и повесть-воспоминание, повесть-раздумье умудренного жизнью человека о людских судьбах, о дне вчерашнем и дне сегодняшнем.На Уральском Севере происходит действие и других вошедших в книгу произведений — повести «Шестеро», рассказов «На реке» и «Пятиречье». Эти вещи ранее уже публиковались, но автор основательно поработал над ними, готовя к новому изданию.

Владислав Николаевич Николаев

Советская классическая проза