Читаем День и час полностью

— А это уж не ко мне вопрос, дорогая. К нему, — недовольно зыркнула на меня, топтавшегося рядом, не зная, как подступиться к ней вновь: пироги… чай…

Подняла правую руку и сведенными костяшками крупных худых и как бы металлических от худобы пальцев неожиданно крепко постучала мне по лбу.

Звук получился неутешительный.

Жена засмеялась; мне, в общем-то, тоже ничего другого не оставалось.

Чмо в продолжение всего разговора покоилось на нашей кровати поперек большой пуховой подушки и, извернувшись каким-то непостижимым макаром, сосало с довольным агуканьем собственную землянично-розовую промытую пятку, демонстрируя тем самым не столько ума палату, сколько ловкость и хитрость необычайную.

…Было бы неверным сказать, что все это вспомнилось мне в одночасье, пока я лежал, выпутываясь из липких тягучих строп преступного сна. Нет. Чтобы вспомнить, надо сперва забыть. А такое не забывается, живет в нас, тлеет. В бодро, деловито бодрствующих ли, в спящих — в живых — струится, как кровь, вместе с кровью, тихо и до поры невидимо. Можно ли о нем сказать — вспомнилось? Отворилось… Так однажды в детстве я, сбитый перед этим на мосту легковой машиной (перебегал дорогу у нее под носом) и вроде бы уже залеченный, проснулся ночью в луже липкой и теплой, страшной именно своей липкостью и живым теплом, крови. Спали мы с матерью на птичнике, она как раз получила цыплят с инкубатора, в помещении было душно, волгло, дурманно (весь вечер топили, чтоб не застудить цыплят), мы спали на полу на каком-то свалявшемся несвежем тюфяке, он даже впитать ее не мог: кровь так и стояла черным паводком в его засаленных колдобинах.

— Рана отворилась! — в ужасе всплеснула руками мать.

Правильнее было бы сказать «открылась», но она выбрала «отворилась»: так неслышно, исподтишка это произошло.

Отворилась… Чего лукавить: это я сейчас, записывая, все так складно расставил и пересказал. Вспомнил. А тогда, после странного сна, все было проще. Я потихоньку встал и пошел посмотреть на детвору. В последнее время приобрел эту стариковскую привычку: ходить ночью по дому. Свет не зажигаешь, поэтому поначалу, пока не обвыкнутся глаза, просто слушаешь дом. Сразу угадываешь посапыванье младших и характерную, уже почти девичью немоту старшей. Спит, как будто и нет ее, как будто там, на втором этаже двухъярусной кровати (по образцу солдатских), пусто. И позже, когда глаза уже справятся с ночью, второй этаж каждый раз являет им нечто продолговатое, веретенообразное, и так старательно, даже истово, до бородышки обернувшееся, подоткнувшееся простыней, что кажется, будто, спасаясь от темени, в комнату через окно вплыло пугливое, обточенное ветром перистое облако да так и застыло в ней — на уровне моих глаз. Недавно пытался поставить ей горчичники: простыла, а жены в те дни не было дома.

— Сама! — было заявлено мне с неожиданной горячностью, с фамильным раздуванием ноздрей. — Сама! — И приготовленные мною причиндалы полетели на пол.

В первую минуту я опешил и только потом, с буксира, стал соображать в нужном направлении.

Позднее зажигание.

И хоть для меня было совершенной новостью, что человек сам себе может поставить горчичники, делать было нечего, — пришлось смириться.

Зато самые младшие спят в полной безмятежности. С эмбриональной естественностью: стоя на коленях и уткнувшись мордашками в подушки: две голых, выскользнувших из ночнушек абрикосины весело спеют в темноте, проглядывая в ней, как в кромешной листве. Именно так они спали в материнском чреве и теперь еще не отвыкли от него, еще тоскуют по нему и возвращаются по ночам.

Маленькие коленопреклоненные богомолки. Молятся ведь тоже в эмбриональном положении — как возвращаются…

Э т а  не спит. Она вообще трудно засыпает и плохо спит. Может, и моя досрочная привычка родилась от этой ее беды. Я-то ведь знаю, что она, вполне возможно, не спит. Слушает. Возможно, думает. Возможно, притворяется спящей, чтоб не беспокоить нас с матерью. Чтоб не спугнуть сон остального дома. У нее даже есть на этот случай какие-то свои тихие развлечения. Во всяком случае, она до сих пор не ложится в кровать (первый этаж) без двух-трех любимых игрушек. Вполне допускаю, что в минуты бессонницы она что-либо рассказывает им. Развлекает их мысленно. (Третьего дня в письме из санатория просила жену прислать ей «сосательных» конфет: «Только учтите, мисс мама, что самый быстрый на свете гонец — папа».) Это ведь действительно любимые ее игрушки. А значит, считает она по малости лет, и непременно  л ю б я щ и е. То есть они тоже не спят, когда она не спит. Не могут спать. И она их развлекает. Вернее, о т в л е к а е т. Баюкает.

Я-то ведь знаю, что она, вполне возможно, не спит; меня мучает совесть. И гонит меня в глухой час по дому. Я-то ведь тоже люблю ее… И теперь, задним числом, все так спокойно расставляя и описывая, даже мог бы написать (не пряча это в концовку или в контекст), что и дурацкий сон мой тоже есть уродливое порождение любви. Увы, в наш век и в любви зачатые дети случаются не только красивыми, но все чаще, все тревожнее — увечными…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мальчишник
Мальчишник

Новая книга свердловского писателя. Действие вошедших в нее повестей и рассказов развертывается в наши дни на Уральском Севере.Человек на Севере, жизнь и труд северян — одна из стержневых тем творчества свердловского писателя Владислава Николаева, автора книг «Свистящий ветер», «Маршальский жезл», «Две путины» и многих других. Верен он северной теме и в новой своей повести «Мальчишник», герои которой путешествуют по Полярному Уралу. Но это не только рассказ о летнем путешествии, о северной природе, это и повесть-воспоминание, повесть-раздумье умудренного жизнью человека о людских судьбах, о дне вчерашнем и дне сегодняшнем.На Уральском Севере происходит действие и других вошедших в книгу произведений — повести «Шестеро», рассказов «На реке» и «Пятиречье». Эти вещи ранее уже публиковались, но автор основательно поработал над ними, готовя к новому изданию.

Владислав Николаевич Николаев

Советская классическая проза