Читаем День и час полностью

Разговор со мной он понимал как исполнение служебных обязанностей. В перерывах между исполнением — когда мы, например, оказывались на улице, в метро — просто молчал. Стоял или шагал рядом, как случайный попутчик, и сосредоточенно молчал либо что-то лениво насвистывал. Профессионал, он берег словарный запас, как, скажем, певец бережет голос. Если что и спрашивал, то вопросы касались одного предмета — наших знаменитых военачальников: жив тот или другой или умер.

Наши военачальники входили в круг его профессиональных интересов. Вальдо переводил мемуары и тем зарабатывал на жизнь. Зарабатывал, надо полагать, неплохо: у него была квартира в городе и дом за городом, в деревне; он содержал третью жену и имел машину, на которой каждое утро подъезжал за мной в гостиницу, аккуратно парковал ее, и далее мы двигались городским или служебным транспортом, а то и на своих двоих.

Лишь однажды вяло поинтересовался, откуда я родом. Я ответил.

— Я в тех местах воевал — на Черных степях, — машинально сказал он.

Наверное, в наших отношениях что-то переменилось — с момента, когда он обронил эту фразу. Во всяком случае, переменилось мое отношение к нему. Я уже не воспринимал его как странного, но в общем-то симпатичного чудака: иностранец, мол, что с него возьмешь, у них тут все деловиты, как аптекари. Как-то враз ушла простительность, «свойскость» наша русская ушла. Смотрел на него и видел жесткие, кайлом вырубленные скулы.

С такими скулами не убивают: едят.

Не замечавшиеся ранее, они проявились, как скелет на рентгеновском негативе.

Не смотрел на него, а видел.

Вероятно, он почувствовал перемену. И однажды, перед отъездом, когда мы сидели с ним в закопченном ресторанчике на четыре стула «У тирольских стрелков» (а Вальдо, надо сказать, пил водку проще всех известных мне иностранцев, в том числе переводчиков: вывернул стакан и туда же цыплячью ногу — никакого жеманства, он, подтаявший, с выступившими на скулах — так наверное, камни плачут — капельками пота), сказал, бросая на стол выдернутую из-за ворота салфетку:

— Ты не думай, парень, я ведь не стрелял. Всю войну был баллистиком. Знаешь, баллистик гаубичной артиллерии. Гаубичная артиллерия стоит за несколько километров от передовой. Тебе дают координаты целей, и ты делаешь расчеты. Так что я воевал даже не с автоматом, а с логарифмической линейкой. И с миллиметровкой, — усмехнулся он удачно найденной концовке.

Улыбка у него была неважная. Он как бы и меня приглашал улыбнуться и одновременно побаивался — не меня, а того, что я не соблюду приличия. Протокол: стану спорить, петушиться. Словом, окажусь не столь профессионален. Ведь в конечном счете профессионализм — это чувство меры. Во всем. Или чувство отстраненности — от всего.

Он зря побаивался. Не то чтобы я был очень вышколен, просто что я мог ему сказать? Как мог сказать — то, что ожило во мне, вряд ли было бы понято им, хоть он и говорил по-русски не хуже меня.

Оно и мне было не совсем понятно, не выговаривалось, не проявлялось словом.

Сколько раз приходилось наблюдать: где-то на самой закраине неба, как навильник пуха, оброненный на дальней, вылизанной колесами дороге, притулились несколько облаков. Прижухли, не выказывая жизни. Умерли, забытые возчиком, небом. И вдруг дуновение ветра, или неуловимая смена его направления, или чей-то неосторожный вздох нечаянно коснутся их, и облака придут в движение. Медленно выворачиваясь, подставляя солнцу то один бок, то другой, выгребают они на самый стрежень неба и плывут по нему как из небыли.

Ожило случайно слышанное, даже не от матери — от дядьки Сергея, того, что бегал со мной наперегонки через дорогу. И поплыло по сводчатому небу памяти, обретая в ней плоть, кровь, жизнь.

И все же оставаясь пока бессловесным. Как я мог перевести его «курлы» на русский ли, немецкий ли сидевшему подле меня чужеземцу? Этот перевод был непосилен ни мне, ни ему, лучшему, редкому, дорогому переводчику Западного Берлина…

Они спасались от войны в степях, что начинаются на восточной окраине Ставрополья и, через Калмыкию, тянутся вплоть до Каспия. Черные земли — называют их. Название происходит оттого, что раньше эти степи, говорят, не знали снега. Даже зимой здесь можно было прокормить овец на подножном корме. Каждую осень со всей округи стягивались сюда многотысячные отары овец. Я еще застал времена этого наземного овечьего перелета. «На Черные», — говорили в селе и не добавляли при этом ни слова «земли», ни слова «степи». Так глубоко, обыденно вошли они в жизнь окружающих их народов. Всю зиму овцы паслись на Черных, а по весне, отощавшие, замурзанные, но перезимовавшие, а по тогдашним бескормицам можно сказать — пережившие, переждавшие зиму, возвращались — с приплодом! — на старое тырло для мытья и стрижки.

Когда задула война, люди — женщины, дети, старики, — повинуясь перелетному зову, потянулись на Черные. Переждать. Перезимовать. Здесь легче было прокормиться скотине, а стало быть, и человеку, сюда, думали, немец не заглянет, что ему тут, в бурьянах, делать, сюда, надеялись, немца не допустят — куда уж дальше…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мальчишник
Мальчишник

Новая книга свердловского писателя. Действие вошедших в нее повестей и рассказов развертывается в наши дни на Уральском Севере.Человек на Севере, жизнь и труд северян — одна из стержневых тем творчества свердловского писателя Владислава Николаева, автора книг «Свистящий ветер», «Маршальский жезл», «Две путины» и многих других. Верен он северной теме и в новой своей повести «Мальчишник», герои которой путешествуют по Полярному Уралу. Но это не только рассказ о летнем путешествии, о северной природе, это и повесть-воспоминание, повесть-раздумье умудренного жизнью человека о людских судьбах, о дне вчерашнем и дне сегодняшнем.На Уральском Севере происходит действие и других вошедших в книгу произведений — повести «Шестеро», рассказов «На реке» и «Пятиречье». Эти вещи ранее уже публиковались, но автор основательно поработал над ними, готовя к новому изданию.

Владислав Николаевич Николаев

Советская классическая проза