Вот один корешок. Я нащупал его чужими пальцами: о гадюке мне рассказала тетка Лидия, материна двоюродная сестра. Прячется она здесь, в бескровных почвах Черных земель. А такие вот лунные ночи, когда, как в песне поется, хоть иголки собирай, они, кажется, не только землю обнажают до последней морщины, до самого дна, но и то, что в ней: запахи, вздохи, коренья…
Корешок-то — мышиный хвостик.
Дело было осенью. Дожди еще только зрели в разных углах замутившегося неба, а в степи дичал, догуливал свое ветер. День-другой — хлюпнет с неба, и ветер загустеет, состарится, а пока он поджар и легок и прохватывает степь из конца в конец. Наждачная злость уже появилась в нем — лица у чабанов красны, и овцы бегут под ветер, уже не рассыпаясь по степи, а, напротив, сбиваясь в теплые кучи.
Бабка Линчиха уехала в село, и Настю оставили на хозяйстве. Она затеялась с хлебом. Опару поставила с вечера, а теперь собралась растопить большую русскую печку, сложенную в землянке, и носила в хату солому. Лучше нет для хлеба топки, чем свежая, не попорченная чернотой соломка. Принесла вязанку, свалила в хате возле печки, заглянула на ходу в старое прохудившееся корыто, которое стояло тут же неподалеку и в котором была устроена постель для ее сына, — в последнее время Настя видела его нечасто и теперь рада была подвернувшемуся случаю: целый день с сыном. Мальчик спал, неясная улыбка шевелилась у него на губах. Настя тотчас угадала ее, с готовностью отозвалась и с просиявшим лицом ступила за порог — одной вязанки для печки было мало.
В угрюмом сопровождении старой хромой овчарки прошла к скирде, что стояла впритык к хате, огороженная невысоким тыном из курая, чтобы овцы зря не точили. Скирду свершили недавно, она еще не просела, не заклекла, солома дергалась легко, пахла полем, летом. Настя набила вязанку, собралась уже поднимать ее, как вдруг увидела, что к их землянке со стороны дальней степной дороги осторожно, опасаясь собак, подходит женщина. Заметив Настю, она обрадованно замахала рукой:
— Настя-а! Проведи…
Настя по голосу узнала Лидку, двоюродную сестру, бросила вязанку и заторопилась ей навстречу.
Лидка была моложе Насти, но верх над ней держала с самого детства. Была она бойка, бесшабашна, и с мужиком с таким же спаровалась, вместе они уже полстраны обшарили, меняя шило на мыло, и здесь, на Черных, она, конечно, объявилась неспроста.
— Здорово! — по-мужски сунула она Насте крупную костлявую ладонь. — Ишь ты, матерь-одиночка…
Обмахнув руку об замызганную полу ватной фуфайки, Настя тоже протянула ее и улыбнулась: Лидка хоть и командовала ею, а все равно Настя чувствовала себя с нею как ровня и потому выделяла Лидку из всей родни. Команды ее были не капризны и не куражливы. И грубость ее была такой же: в ней жала не было. Год назад Лидка с мужиком завербовались на какую-то народную стройку, канал где-то рыли, а теперь, видать, вернулись — руки вон, как из обжига вынутые: в фундамент клади — не раскрошатся. Выдержат. Эх, Лидка, Лидка, все твои завидки! Гонят тебя по свету да еще и под микитки дают. Каждый раз грозишься, мол, в шелках прикатишь, а выходит — все в мозолях. И сносу тебе нет, чертяке…
Ничего этого Настя, разумеется, не сказала, да и сказать не могла: куда там просунуться ей в Лидкину быстротечную речь! Палку сунь — и ту выбросит. Срикошетит.
— А я только к матери на порог, как она мне читать, как она мне читать! Ты, говорит, заместо того чтоб по чужбинам мыкаться, лучше б детей рожала. Какие чужбины, говорю, мамонька, устарел твой кругозор. Все кругом колхозное, все кругом мое. А ее аж подняло от этих моих справедливых слов. Вроде кто спичку ей под юбку сунул: тваё, тваё, говорит, помело.
Лидка так язвительно изобразила это «тва-аё» — как будто и не к ней оно относилось, — таким едким коленом его вывернула, что Настя рассмеялась: мать Лидкина вышла как живая. А Лидке того и надо — масло в огонь капнули.
— Сама ты, говорю, черт старая на помеле. Кто ж в такую пору их рожает! Тут бы кости прокормить, не то что пузо. А она, представляешь, — Настя, говорит, и то родила. Я так и села.
И это, точнее, обидное Лидкино «и то» не царапнуло, другой бы сказал так — век не забыла бы: что ж она и не баба, что ли… А Лидка ляпнула, и ничего. Глаза у Лидки надо видеть. Глаза у нее не в пример языку — пустого не мелют. И солнца нет, а они играют, как два ручья на перекате. Глаза у нее нараспашку. Стань на бережку и все-все увидишь: и что там плывет, и что затевается — до самого дна. И наклоняться не надо. Они и языку укорот дают; и что бы там ни молола Лидка, а в глазах у нее Настя уже почувствовала искру, что неуловимо напомнило ей блуждающий блик сыновней улыбки, а почувствовав, так же, как тогда, в землянке, счастливо потянулась к нему.
— Ну и бритва ж ты, Лидк! Как только тебя мужик терпит…
— Энта штука мужику необходимая. Он от нее красивше становится. — И тут же, уловив это ответное Настино движение — к теплу, добавила: — Ты мне, девка, зубы не заговаривай. К сыну давай веди. Я ж ему гостинец привезла…