Сергей помогал теще отвечать на них. Но не шепотом, как это делала недавно жена, а в полный голос, да еще наклонясь прямо к сморщенному, как заморенный груздь, ушку. Больная не понимала вопросы, врач не воспринимала ответы. Сергей метался между этими автономными мирами — каталка с ее печальной ношей.
Миры хоть и были автономными, не сообщающимися, но все равно походили один на другой: старость.
Сергей подумал о том, какая ж тогда тишина должна стоять в ушах у этой полуглухой старухи. Ее глухота, ее старость — как убежище в убежище.
Могильная…
Явились два санитара, молодые, но запущенные, явно пьющие. Один из них, с изумлением заметил Сергей, немой. Во компания: прямо как нарочно их подобрали, можно подумать, кто-то, формируя ночную бригаду, задался целью не оставить входящему сюда, съезжающему на грохочущей каталке, никаких надежд на выход. Служители Тартара.
Переодел больную в казенное барахло, неумело, неуклюже, смущаясь находившихся в комнате чужих людей, хотя они, особенно старушка, не обращали на него никакого внимания. Больная тоже, чувствовалось, стеснялась. Ее била дрожь: в этом каземате довольно прохладно, и процедура переодевания вышла особенно жалкой и неловкой.
Сергей спросил у старушки: не может ли он проследовать за больной в палату? Та ничего не ответила, занимаясь своими бесшумными и незаметными делами. Сергей повторил вопрос громче. Ощутил, как выжидательно напряглась тещина рука — та поняла, о чем речь.
Старушенция оторвала голову от своих бумаг, будто очнулась от бюрократических сновидений, взглянула блеклыми — тоже два выпавших осадка тишины — глазами на него, на его замершую тещу, подумала и слабо покачала головой.
— Там женская палата, — сказала тем обезличенным, хотя и громким голосом, каким говорят глухие.
Пожалуй, будь она помоложе или будь помоложе больная, которую привез Сергей, старуха не была бы так безучастна, и вполне возможно, что даже разрешила б ему подняться в палату, а там, возможно, ему и позволили бы остаться на ночь. Но старуха и сама была уже у роковой черты, и страх перед последним часом, и даже, похоже, равнодушие к нему, словом, она уже неспособна была (вышел, истощился горючий материал) на жалость к своей же товарке и вверила ее своим безразличным подручным по Тартару так, как если бы они и впрямь катили перед собой не каталку, а катафалк.
Немой, пожалуй, катил даже с некоторым мстительным, мстительно-равнодушным удовлетворением.
Сергей связал тещины вещи в узелок и медленно побрел вон.
На его «до свидания» старуха никак не отреагировала, даже голову не подняла от бумажек. Приход-расход…
В лабиринте этих казематов — корпусов в больнице чертова дюжина, а подземные ходы, вероятно, общие — немудрено и заблудиться, хотя они и были залиты ярким, ровным, бесстрастным светом. Сергей шкурой чувствовал обступивший его агрессивный холод и невольно прибавил шагу.
Дал деру.
Вот наконец и обитая жестью дверь. С облегчением увидел, что она, кажется, не заперта.
Вышел на улицу. Постоял. Шел снег. Разлапые плоские хлопья вначале летели на землю, на асфальт, а затем, подхваченные каким-то восходящим потоком, снова взмывали вверх, парили, порхали, роились, двигались то по касательной, то вообще наискось, наперерез основной массе, приближая процесс снегопада к хитроумному искусству ковроткачества. Тихо. Пусто. Слепо. Второй или третий час ночи. Правда, и тишина, пустота совсем другие. Движущиеся, пульсирующие, объемные. Живые. Ток дремлющего рядом города, ток снега — тоже как ток усталой крови.
Сергей плохо ориентировался в городе, да еще в такой непривычной обстановке. Долго не мог сообразить, какого направления ему держаться, и двинулся наобум — в поисках такси.
Можно сказать, что его сегодняшний полет начался тогда, с того ночного прохода по незнакомому почти ночному городу (а он действительно за все эти годы хорошо узнал в Москве только одно: дорогу из дому на работу в машине и дорогу с работы домой — тоже в казенной, разгонной — не путать с «персональной», персональная ему не положена, не по чину, машине; студентом-заочником и то чаще бывал в музеях, особенно в Третьяковке и в Пушкинском, в театрах, и даже ресторанах, словом — в Москве, а став москвичом, Москву забыл, не до Москвы ему теперь), мягко, ласково, неслышно атакованному с воздуха снегопадом.
Брел, засыпаемый снегом, как старая ломовая кляча, с узелком под мышкой, и мысли его мешались. Вспоминался вчерашний, теперь уже позавчерашний день, и все, что последовало, обрушилось за ним, чувство стыда и непоправимой вины, вытесненное было необходимостью энергичных действий, вновь овладевало им. Возвращалось — как возвращаются бесшумные ночные тени. И как ни пробовал успокоить, усыпить что-то в себе, спровадить — не изгнать, а деликатно, мягко, одной ладонью взявши за плечо, а другой в спину, в спину, но безоговорочно выставить, вытеснить этих непрошеных ночных гостей, — тени не изгонялись. Не вытеснялись. Клубились, сгущались, вели ночную пляску.