Она опять обернулась к больной, поправила простыню, погладила напоследок и поднялась. Повернулась к Сергею — черный, шелковый ночной шатер ее волос опять на мгновение раскрылся, и откуда-то из его сумеречной глубины опять пахнуло привядшей травой. Не хотелось думать, что это шампунь. Хотелось думать, что это запах, не привнесенный извне, а присущий самому ухоженному, подвитому шатру.
А что? — шатер и трава. Вполне естественно. Родственно.
Сергей улыбнулся.
Как ни широки проходы в аэробусе, а два человека все равно с трудом могут разминуться в них, и они опять оказались лицом к лицу. Его улыбку она заметила.
— Ну вот, вы уже и улыбаетесь, — сказала. — Повеселели. — Потом простодушно добавила: — А то на вас лица не было. Страшно было смотреть. И неизвестно, кого спасать в первую очередь — вас или больную.
— Спасибо. Вам бы служить не в авиации, а в реанимации.
Она энергично замотала головой. Шатер словно ветром надуло.
— Не-ет, я трусливая.
Тут уж они улыбнулись одновременно. Сообразили, как смешно звучит ее признание — на высоте одиннадцати тысяч метров. На высоте ее будничной службы.
Все-таки здесь, в хвосте, чтобы нормально разговаривать, нужно наклоняться друг к другу.
Сергей наклонился к ее уху, едва-едва, розовой мочкой выглядывавшему из-под волос — запах скошенного разнотравья стал еще ощутимее, — и сказал серьезно, даже серьезнее, чем намеревался:
— Вы не трусливая. Вы — хорошая.
Мочка из розовой стала алой.
— Перекусить хотите? — спросила, коротко взглянув на него.
Если бы не ее ухо, он и не понял бы, расслышала она его или нет. Да он и сам теперь стеснялся тона, который взял. И поторопился переменить его.
— Нет, спасибо.
— А то бы я принесла мамины бутерброды.
— У меня тоже есть бутерброды.
— Ну тогда мы произведем обмен! — выпалила и, не дожидаясь его возражений, заторопилась по проходу.
Сергей еще постоял над больной. Она по-прежнему дремала, и он опасался ее потревожить. Странная все-таки эта девчонка: ушла, упорхнула, а цепь, на какое-то время сомкнувшая их троих, не разрывается, и самый точный индикатор этого неспешного течения жизни по замкнутому кругу — покой, да что там покой — жизнь, заботливо, любовно обихоженной женщины, дремлющей сейчас перед ним. Можно ли назвать чужими людей, побывавших в подобной переделке?
Улыбнулся, вспомнив ее недавние слова: «Неизвестно, кого спасать в первую очередь…»
Степень беды — в степени неожиданности, вероятности, ибо беда, к которой притерпелся, уже как будто и не беда. Не зря говорят: стерпится — слюбится. Но с другой стороны — как не свыкнуться с бедой, не притерпеться к ней, чувствовать, осязать ее свежо и больно, ожогом, в каждом случае лететь на ее зов, словно в первый раз, словно вот эта девчонка с так хорошо, естественно пахнущими волосами? Как не смириться с бедой, с чьим-то увечьем, не терять надежды самому и не дать ей выдохнуться, избыть даже в самом обреченном ближнем, как научиться бороться за кого-то до последней черты?
И так ли уж все сделали они (кто они? — он!) там, в Москве!
Он замечает, что уже давно сидит на своем месте, на своей жердочке, благо больная по-прежнему не проявляет никаких признаков беспокойства. Словно недавнего катаклизма и не было, словно это был дурной сон. Какое-то время еще исподволь ждал стюардессу: вдруг действительно прибежит. С нее, судя по всему, станется. С мамиными бутербродами. Чудачка. Пожалуй, он потому и догадывается, что ей можно рассказывать, что уже знает наверняка: часть, толика, единица его жизни уже струится, циркулирует в ней. С самой первой и самой трудной минуты. Что она уже не чужая.
И еще об одном догадывается он: она не из тех, кто слушает вполуха, и мало того, что вполуха, необязательно, а еще и с заранее, загодя, изначально и вместе с тем намертво сложенными руками. Человек сердечного действия, порыва. Только вот чем она может помочь ему, е г о беде?
Стюардессы не было. Он понял, что там, в их служебном отсеке, куда она столь шустро устремилась, у нее нашлись, образовались какие-то свои неотложные дела. Не исключено даже, что получила нагоняй от старшей за такую длительную самовольную отлучку. Мысли его текли, менялись, смешивались, он погружался в них все глубже, и они — на дне — становились все тревожнее и неуютнее.