Читаем День казни полностью

... Кое-кто из жильцов нашего дома, получающих спецпаек, посылал бабушке долю, как положено у добрых соседей. Чаще всего это была тоненькая круглая коробочка монпасье с красными, зелеными, желтыми кисло-сладкими леденцами. Бабушка пересчитывала их все до единого и делила на две неравные части: поменьше - мне, побольше - моему отцу. "Он, бедняга, от зари до зари работает, так пусть ему силы прибудет!".

Она сама леденцов не ела, чай пила с огрызком желтого сахара, который варила сама из сахарного песка; положит, бывало, в рот крошечный огрызок, запьет желтоватым кипятком из алюминиевой кружки и еще несколько раз оближет палец, хранящий сладость огрызка, и так всю кружку допьет. "Чем добру пропадать, лучше уж мне пропасть!" - смеясь, говорила она при этом. Один раз в два-три месяца бабушке в качестве соседского пая приносили бутылку водки или коньяку. С засветившимися от радости глазами она несла свой пай на Кубинку и выменивала его на буханку белого хлеба. Отец, сколько помнится, не пил спиртного.

Спустя годы, после того, как похоронили бабушку, однажды летним вечером, когда отец с сыном, как обычно, пили чай на кухне, отец признался, что когда-то он и водку пил, и пиво, но перед самой войной, наслушавшись и насмотревшись кое-чего, бросил. Бывалые люди говорили, что привычным к табаку и водке, там приходится худо. Что из-за полстакана водки человека и убить могут... Отец, чернея лицом, когда говорил об этом, голос его сипел, как оборванная струна: "Ах ты, жизнь окаянная, язви тебя в корень!".

Мальчик, слушавший отца во все уши, плохо понимал, что такое жизнь и ее корень, и ему казалось, что где-то далеко от их дома есть нечто, похожее на глубокий колодец, какие бывают на загородных апшеронских дачах, и это нечто и есть то, что отец называет словом "жизнь", а еще чаще "окаянная жизнь"... Люди, которые попадают в эту "жизнь", назад не возвращаются, так и остаются там на веки вечные...

В те годы по вечерам часто падало напряжение, и яркий белый свет в электрических лампочках начинал вдруг краснеть и мигать, и в этом красном мигающем свете угольная чернота отцовского лица казалась отражением за оконной ночной темноты. Как будто кусок этой зловещей темноты оторвался от своей массы, пробил стекло и прилепился к отцовскому лицу.

"Ах ты, жизнь окаянная, язви тебя в корень!".

... Марк Георгиевич и Замина о чем-то увлеченно беседовали, кажется, о детях. Больной, хоть и сидел рядом, слышал их слова из какого-то далека, как если бы эти слова застревали в какой-то точке разделяющего их малого пространства. И почему-то в поток этих слов вливались обрывки, других слов, которые застряли в другом времени, в детстве, ставшем далеким прошлым и вдруг так ярко вспомнившемся. "Палач, сын палача!", - говорил отец, и ему из кухни тотчас отзывался испуганный голос бабушки: "Вахсей, опять ругает!".

И как было не пугаться бедняжке, ругатели "палача" бесследно исчезали, а семьи их оставались без хлеба и крова...

Больше всего на свете я боюсь ночных телефонных звонков, особенно с недавних пор. Ночной звонок не сулил ничего хорошего, а я, откровенно говоря, истосковался по доброму слову, по радостной весточке. Кто верит тот верит, не верит - не надо!

Марк Георгиевич давно ушел, дети, вернувшись от соседей, поужинали хлебом с сыром и сладким чаем и отправились спать, а я, спросив у жены разрешения, с наслаждением выкурил сигарету. Жена, помыв посуду в кухне, вернулась в столовую, взяла с серванта термометр, встряхнула его и молча протянула его мне. Я так же молча сунул его под мышку. Три минуты мы просидели в молчаливом ожидании, и мне показалось, что жена даже дыхание сдерживает. Наконец я вынул термометр и протянул, не глядя, жене. Она не разрешает мне смотреть, говорит, рука, мол, у тебя тяжелая. Жена взяла термометр, посмотрела, слегка сощурившись, и вздохнула с облегчением:

- Тридцать шесть и семь! - сказала она, и сказала это таким тоном, как будто в зависимости от термометра решался вопрос моей жизни и смерти.

Старинные часы в углу - тоже приданое жены, пробили половину первого, и в это время раздался такой оглушительный в тишине телефонный звонок, что у меня в грудной клетке запрыгало сердце. Жену тоже напугал этот звонок, до того напугал, что она не решилась взять трубку. Звонил Марк Георгиевич.

- Я забыл сказать тебе давеча. В прихожей на вешалке я оставил папку, которую тебе послала Салима-ханум. Дневник отца, кажется. Дo свидания. Доброй ночи.

И все.

- Кто это?!

Я махнул рукой.

- Марк Георгиевич, кто ж еще? Надо же, как напугал. Он там папку оставил, дай-ка мне ее, - я показал рукой в сторону прихожей. Когда жена поднялась, чтобы идти за папкой, я остановил ее. - И рюмку коньяку, а? жена бросила на меня недовольный взгляд, но открыла стеклянную дверцу серванта, достала бутылку армянского коньяка и бокал, налила и подала мне. Я подождал, пока она уйдет, и выпил залпом.

Перейти на страницу:

Похожие книги