Апокалиптическое сознание, ставящее перед читателем вопрос о границе, противостоит сознанию эпическому, а Достоевский оказывается духовным оппонентом Толстого: "Оба подозревали в себе дар пророчеств. Но и в этом они были разными: Достоевский ощущал себя как бы устами, произносящими "слово Божье"; Толстой — соперником Бога по сотворчеству". Юрий Селезнёв далек от поиска буквальных, формальных отношений романов Достоевского с "Откровением Иоанна Богослова". Эсхатологизм или апокалиптичность для него — это общая творческая установка, а не отдельные конкретные образы или мотивы, заимствованные из религиозной классики. Эсхатологическую проблему Селезнёв рассматривает не в контексте идеологии и богословия, а в контексте поэтики, что представляется нам особенно ценным. Слово романа может быть услышано "лишь в неразрывном единстве двух перспектив, а вместе с тем и двух определяющих стилевых пластов — текущего и вечного". Автор говорит о присутствии частицы "но" — "одного из проявлений взрывного стиля", об "обилии деепричастий и причастий, которые создают атмосферу незавершённого, текущего действия и состояния", о повторяющемся союзе "и", подчёркивая, что все эти "мелочи" стилистического оформления текста — знак новозаветных тенденций поэтики Достоевского. И определение Селезнёвым новозаветного мира становится одновременно оформлением мира Достоевского. Юрий Селезнёв утверждает, что само романное мышление, отличающееся поистине эсхатологическими сдвигами, восходит к евангельским принципам изображения жизни: "Мир — новозаветный мир в основе своей — это мир принципиально незавершённого настоящего; он и есть как раз преодоление ветхозаветного мироустроения. (…) Сознание, двигавшееся по замкнутому кругу, теперь как бы разрывает эту роковую обречённость и устремляется в неповторимое, хотя и неизбежное будущее. Создаются первые предпосылки и для истинно исторического время- ощущения, а значит, и для художественного сознания романного типа".
Сама идея Апокалипсиса может быть понята как идея завершения мира, ликвидации проблем, замирания и исчезновения жизненной динамики. Но в истолковании Юрия Селезнёва важен другой аспект: увеличение всех жизненных скоростей, когда крушение обыденного порядка вещей являет себя как возможность. Апокалипсис в оценке литературоведа становится не исторически совершающимся событием, а постоянным приближением, приготовлением к последним катастрофам. И тогда катастрофы, о которых пишет Достоевский, воспринимаются как предпоследние, посылающие сигнал о всеобщем взрыве, всегда остающемся "за кадром" романа. Но это "закадровое" пространство постоянно ощущается как мир, до которого остался лишь шаг. Неоднократно Селезнёв возвращается к мысли о том, что у Достоевского "в быте выявляется бытие". Кульминацию эсхатологизма Достоевского Селезнёв находит в романе "Бесы": "И в "Бесах" памфлетная злоба дня — не суть, но скорее — материал романа. Достоевский писал не социально-историческую картину, но — как всегда, создавал роман-трагедию, роман-пророчество, своеобразный "Апокалипсис XIX века".
Вадим Кожинов в своей работе не использует религиозную лексику, на её страницах нет слова "Апокалипсис". Логично предположить, что роман как эпос в оценке Кожинова резко противопоставлен эсхатологическому роману в оценке Селезнёва. Но это не совсем так. Когда Кожинов рассуждает (стиль его статьи — страстность в сочетании с научностью) о "незавершённости" и "неразрешимости", о том, что все герои "живут последними, конечными вопросами" и "переступают устойчивые границы бытия", апокалиптичность проявляет себя как внутренняя сущность эпической формы. Апокалипсис не противоречит эпосу, а соотносится с ним.