Петька взбодрился: оттепель — это хорошо! Сказал об этом Вольту, похлопал его легонько по плечу, сдвинул очки с носа на лоб, как старый заводской мастер с плаката, призывающий молодежь идти в школы фабрично-заводского обучения.
— К походу на огород надо хорошенько подготовиться, Вольт. Понял?
— Понял, понял… — затем, стараясь поднять настроение у самого себя, да и у Петьки заодно, пропел лихо, сопроводив пение дробной чечеткой: "Сегодня утром под мостом поймали Гитлера с хвостом!"
Петька не выдержал, захихикал колюче, но в следующий миг сбился с ритма и закашлялся.
— А ты молодец, Вольт, скоро настоящим поэтом станешь.
— Слова в этой песне не мои — народные, — сказал Вольт, — мои только музыка и чечетка.
Петькин дядя не ошибся — выдалась не только оттепель, явление для ноября редкое, но и прошел мелкий, как пыль, дождь, окропил землю тонким слоем и почти незаметно умудрился съесть довольно много снега.
Поездка увенчалась успехом — наши добытчики набрали почти два рюкзака черной мерзлой картошки и, шатаясь от бессилия, от усталости, мокрые, словно мыши, попавшие под дождь, — так взмокли, — с трудом добрались до дома.
Чибрики — оладьи из мерзлой картошки, которые приготовила Вольту мать, получились отменные, такие до войны не подавали даже в ресторанах первого разряда, расположенных на Невском проспекте.
Пожарены оладьи были на машинном масле — у матери хранился пузырёк для смазывания швейной машинки, масла там было немного, но, чтобы смазать дно сковородки несколько раз, хватило, и вкус от него был, как от масла подсолнечного — ничего машинного…
Жаль, что в доме не было второго такого пузырька.
Наелся Вольт так плотно, мать даже обеспокоилась его физическим состоянием:
— Смотри, не лопни!
Вольт не лопнул, уцелел; Петька тоже не лопнул — повезло им.
Пожалуй, это был единственный случай, — пожалуй, за всю блокадную пору ребята наелись досыта, больше ни у Петьки, ни у Вольта такого не было…
И природа поблажек не давала — ни нашим, ни не нашим, — и оттепелей не было, и зимних дождей, и дней, вдоволь наполненных солнцем, — дни стояли хмурые, горестно-темные, под стать голодным и холодным, умирающим ленинградцам.
Несколько раз Вольт выступал перед ранеными бойцами в госпитале, ловко играл на гитаре, пел — Петька ему подпевал, — читал стихи собственного производства, на злобу дня: про Гитлера и Геббельса, генерала Мороза и доблестных бойцов, защищавших Невский пятачок… Выступления Вольта нравились и раненым, и врачам, и девчонкам-медсестричкам, таким же юным, как и они с Петькой, поэтому каждый раз он получал в госпитале гонорар — тарелку жидкого, но очень вкусного супа.
Гонорар не обходил стороной и Петьку, его обеспечивали на равных, также наливали чашку супа и давали кусок хлеба, хотя он был лишь на подпевке у Вольта… Съедал Петька свою долю в два раза быстрее напарника.
Вольт ел аккуратно, медленно, экономил суп и специально растягивал время, глядя на Петьку, он улыбался и говорил:
— Ешь, ешь, мока, толстым будешь!
Что такое "мока" или кто это, Петька не знал, — да и никто не знал в окружении Вольта, — облизывая ложку перед сдачей посуды поварихе, Петька согласно наклонял голову:
— Быть толстым я готов!
Вольт улыбался еще больше, растягивал рот от уха до уха: готов-то он готов, да только кто ему даст быть толстым? Сторож из пустующего Лениградского зоопарка или первый секретарь горкома партии?
Как ни растягивал Вольт удовольствие, а все-таки очень скоро тарелка его оказывалась пустой…
Шли дни. Было голодно, очень голодно. Семью Сусловых выручала Лада — овчарка, жившая в их квартире, собака находилась на воинском учете и ей был положен паек. Паек, конечно, был слабенький, с него можно было протянуть ноги, но все-таки это было что-то, пахло хлебом, гречневой кашей и забытым духом мяса.
Мать грустно качала головой:
— Никогда не думала, что мы окажемся на иждивении у собаки.
Вольт обхватывал голову Лады обеими руками и прижимал к себе:
— Кормилица ты наша, поилица и вообще все-все на белом свете.
Лада, собака умная, всё понимала, глаза у нее были такими же грустными и осмысленными, как у людей. Еду делили по-честному, на троих.
Время ползло медленно. Мать, медик по профессии, попробовала устроиться работать в госпитале — на любую должность, но это оказалось сложно, около госпиталя стояла очередь из медиков, желающих работать в любом месте, в любой должности, на которую поставят, — и санитаркой, и уборщицей, и подсобницей на кухню чистить картошку, колоть дрова, носить воду… лишь бы взяли! Не брали. Мест не было.
Госпитали, полные боли, стонов, раненых, смертей, ночных криков, оказались очагами жизни, к которым стремились люди.
Народ умирал сотнями, тысячами, у большинства не было сил похоронить умершего родича, поэтому покойника заворачивали в какое-нибудь старенькое байковое одеяло, обвязывали веревкой и выставляли на улицу.
Утром по улицам, тонко, горестно подвывая моторами, ползали кладбищенские полуторки, подбирали мертвых. Иногда в ранний час происходили и другие вещи, не такие скорбные. Именно утром в дверь квартиры Сусловых раздался стук.