А со светом в Ленинграде было плохо, очень плохо — в квартирах дымили слабенькие коптилки, старые лампы, во многих домах, если хозяин — человек неумелый, интеллигентного происхождения, поступали просто: в тарелку наливали остатки какого-нибудь горючего машинного масла, бросали в него обрывок крученого пенькового шпагата и конец подпаливали… Этим светом и довольствовались.
Плохо, конечно, было, опасно — тарелка могла целиком заняться высоким пламенем, но других источников света не было, приходилось довольствоваться тем, что имелось, и оберегать себя от огня, способного быть безжалостным.
Все это было хорошо знакомо Вольту, изучено основательно и засело в мозгу, в крови, в мышцах и костях его, наверное, на всю оставшуюся жизнь. На глазах возникало что-то мокрое, щиплющее, застилающее свет мутью, и приходилось брать самого себя в руки, чтобы не расклеиться.
Хоть и бурчал недовольно жактовский татарин, и щеки надувал, и фыркал, и рыжие волосы дыбом поднимались над его макушкой, а печушки подопечным жильцам выдал всем, к каждой печушке — по десятку брикетов темного, как уголь, прессованного торфа. Горел этот торф не хуже угля.
Молодец был мужик. Через некоторое время он умер, прямо в своей служебной комнатке… Умер от голода…
Ребят на набережной ожидал вчерашний старший — бригадир, на голове которого ладно сидел нарядный каракулевый пирожок, готовно протянул лопаты.
— Ну что, друзья, поехали дальше? Бог даст, мертвые больше не попадутся… Тогда вообще хорошо будет, — оглядел сугроб, который вчера не успели добить, и выколотил из себя простудный кашель. — Постарайтесь, ребятки, — проговорил, откашлявшись, — очень хочется, чтобы набережная была чистой… Немцам назло.
— Немцам досадить сам Бог велел, — рассудительно произнес один из братьев-близнецов, то ли Борька, то ли Кирилл, — Вольт пока не разобрал, пробурчал, словно бы не выспался:
— Ребята, вы хотя бы шапки носили разные, что ли, не то, понимаете, и сами вы одинаковые, и одежда у вас одинаковая — не различить.
Второй близнец на замечание среагировал обостренно и неожиданно вскинулся:
— У кого четыре глаза, тот похож на водолаза!
Вольт втянул в себя воздух поглубже, с сипением выдохнул и ни с того ни с сего рассмеялся, затем, словно бы ощутив, что смех в бедствующем городе — вещь нелепая, странная, кощунственная, произнес с какими-то виноватыми нотками в голосе:
— Стишки эти недоделанные я бы подредактировал… Чтобы острее были.
И в этот день они также не справились со снегом — на камнях набережной остались сереть грузные, источающие холодную влагу кучи, похожие на копны прелой соломы, вольно рассевшиеся на сельском пространстве. Были и приятные моменты — в снегу им больше не встретилось ни одного трупа.
Уходя на смену в госпиталь, мать велела Вольту:
— Расковыряй ломом кусок двора — посадим хряпу… Будет больше шансов выжить.
Дальновидная мать оказалась права — на хряпе, как в Питере величали кормовую капусту, — выжили многие ленинградцы, одолевшие жестокую моровую зиму и свалившиеся уже весной, когда в небе начало пригревать забытое, окруженное радужным кольцом солнце.
Горожане невольно прикладывали к глазам дрожащие ладони: на проснувшееся светило было больно смотреть, слезы лились ручьем, — радуясь, всхлипывали:
— Это нам подмога с неба пришла — Бог руку протянул…
Выковыривать примерзшие к земле двора и не везде оттаявшие куски асфальта было трудно, с ломом Вольт не справлялся, железная дубина эта выворачивала ему руки, норовила свалить с ног, из ноздрей начала капать кровь, изо рта, кажется, тоже, наш трудяга отыскал ледышку почище и приложил к физиономии… Как ни странно, тем и остановил кровотечение. Порадовался тому, что справился с тяжелым делом: у блокадников если начинала течь кровь, то останавливалась редко. Могла совсем не остановиться, и тогда возникала угроза, что человек вообще истечет кровью.
Раз организм еще работает, не сдается — значит, есть надежда, смерть отодвигается…
Выдохшись, Вольт сел на горку асфальтовых комьев, как на стул, вытянул ноги и неожиданно ощутил, как перед ним поплыл, сделался трескучим воздух, вместе с воздухом в сторону сдвинулся и кусок чугунной ограды, окаймлявшей их двор. Кучу снега, гнездившуюся у дома, пространство, обозначавшееся за ней, игриво пробивали острыми мелкими вспышками капли, срывающиеся с крыши…
Вольт вытер кулаком глаза, сглотнул соленую жиж-ку, собравшуюся во рту.
Когда он отдышался и снова подтянул к себе лом, из соседнего подъезда вышла стройная тоненькая девушка с серьезными серыми глазами, подняла руку — она знала Вольта еще с детской поры, это была Люба Жакова.
Невесомо, почти неслышно подошла к Вольту, тронула пальцами за рукав.
— Не сиди на льду, на грязи этой… Простудишься!
Вольт отрешенно покачал головой, через несколько мгновений пришел в себя и заторопился, словно бы его где-то ждали: