Видно‚ что человек под градусом‚ но уважения к себе не теряет.
– Неделю гуляю. И еще буду. Попрошу почтить.
Чокаются. Отпивают по капельке. Нюма не держит паузу:
– Спрашивал прежде, спрошу и вас: почему уехали оттуда?
Отвечает незамедлительно:
– Евреи улетали. Кругом пустело. Подрастет доченька, а жениха не отыщешь.
Вновь берется за бутылку:
– Доченька замуж выходит. За доченьку следует выпить.
Мрачнеет. Отставляет бокал.
– Родился непоседой, с рюкзаком за спиной. Хотел обойти здешние края – и двадцать лет отсидел на работе, не сбежать. Ссуда все жилы вытянула.
– Она же закончилась.
– Доченьке надо помочь. Влезаем в кабалу, еще на двадцать лет.
Взглядывает внимательно‚ не переживают ли. Они переживают.
– Сворачиваем знамена. Отменяем юбилеи. Для доченьки можно и потерпеть.
Уходит к другому столу. Размякший от жалости к самому себе. Доносится оттуда: «Попрошу уважить...»
Гремит музыка.
Зашкаливают децибелы.
Ицика с Ципорой усаживают на стулья‚ поднимают к потолку‚ кружат в танце: радостно до слез, и проглядывает далеко-далеко.
Боря Кугель отплясывает посреди зала‚ выбрасывая на сторону тощие ноги с раздутыми коленками. Нюма Трахтенберг не танцует, Нюме хочется, чтобы и его закружили на стульях, только пока не с кем.
Сутулится за столом старушка-бродяжка, явившаяся без приглашения. Сумки стоят на полу. Локти топырятся на стороны‚ оберегая завоеванное пространство. Беззубые десны трудятся над куриной ногой.
– На черный день копишь?
Пышнотелая соседка дрожжевой сытости опасливо отмахивает ресницами, оглядывая страховидную старуху:
– Коплю...
– Дура. Чернее не будет.
Догладывает куриную кость‚ подбирает гарнир до невидной крошечки‚ допивает сок из бокала.
– Дети есть?
– Есть.
– Храбрая какая…
Мужчина с брюшком‚ напрыгавшись до упаду‚ отваливается на спинку стула. Его не устраивают нынешние министры‚ экономика с биржей‚ евреи-арабы‚ прочие несообразности, – возможно‚ он прав.
– Балаган‚ – говорит. – Кругом балаган. Везде и во всем.
Голосовал за левых. Голосовал за правых. За дурацкий список‚ который никого не представлял и никуда не прошел. Торчал перед телевизором‚ выуживая по всем каналам, выбирал омерзительных единомышленников и терял преданных друзей. Это его раздражает. Вгоняет в неизлечимые неврозы. Пятнами покрывает от аллергии.
– Перестаю доверять себе. Опыту своему. Убеждениям с привычками. Если не способен отличить идиота от нормального человека, значит, идиот – это ты.
Его слушают с интересом.
Ему поддакивают.
Велик‚ очень уж велик заряд на малом пространстве. Мы развернуты магнитными стрелками, юг-север. Глухи, слепы, недоверчивы. Разумные отсиживаются по укрытиям‚ себя не являя. Крикуны верховодят на сборищах в наготе заверений. Путаются намерения и понятия. Обидно не то‚ что врут‚ а то‚ что думают, будто ты им веришь.
– Ерунда, – возглашает суровый гражданин, которому всё известно. – Нам нужен диктатор.
Сухой. Жилистый. Изготовившийся перед прыжком.
– Не надо диктатора‚ – просит Нюма Трахтенберг.
– Надо. На пять лет. Предписать каждому, что делать, и взыскивать‚ если упущено.
– Мы уже нахлебались. Поверьте нашему опыту.
– Какое нам дело до чужого безумия, – говорит мужчина‚ распознав по акценту Нюмы страну прежнего его пребывания. – У нас будет иной диктатор.
– Не бывает иных, – возражает Нюма.
Одни пишут книги по истории. Другие их читают. Ошибки предыдущих им известны. И идеи. И лозунги не изменились: где взять иные лозунги, дабы прививать добро принуждением? Гремят марши. Шагают колонны. Чужой опыт не упрячешь за пазуху‚ но кто-то остерегает‚ кто-то вечно остерегает слабым‚ надорванным голоском: «Не идите туда! Там мы уже были. Только что оттуда!» Но они шагают. Шагают и шагают…
«Эти русские»: как они многословны!
Бродит по залу Меерович-Лейзерович…
…являя миру иудейский нос и иудейскую скорбь, локти прижимает к телу, чтобы не занимать лишнего места в пространстве.
– Меерович, раскиньте руки, – выговаривала Циля, его благоверная, в крайнем недовольстве. – И не спотыкайтесь о всякую тень. Не прежние вам порядки.
Но он не доверял порядкам. Ни прежним, ни нынешним. Даже голову не вскидывал – взглянуть свысока; свысока у него не получалось.
– Не могу не поделиться возникшими у меня сомнениями...
– Вы мне противны, Меерович. Я от вас опухаю.
Она опухала раз за разом в нескончаемых излияниях материнского молока, но однажды Меерович решительно вышел из спальни. В семейных трусах до колен.
– Циля, – сказал. – Мы уезжаем, Циля. На историческую родину.
Циля разделывала на кухне зеркального карпа. Ответила Циля, решительно и бесповоротно:
– Утряситесь, Меерович. Родина – моя квартира. Я опухаю, Лейзерович. От ваших прожектов. Пойдите на проезжую часть, возьмите шмат грязи, бросьте себе в лицо и успокойтесь.
– Мы уезжаем, Циля, – повторил. – В Эрец Исроэл.
– Покиньте кухню, Меерович. Мы никуда не едем.
Но он уговорил ее – отправиться за кордон с детьми, собакой, двустворчатым румынским шкафом, и сразу же получил отказ, потому что его отъезд противоречил «государственным интересам».