– За Кавказ... – поправляли со смутной усмешкой. – Лечиться надо, Лев Борисович.
– Ладно. Проживу и так.
Но у «органов» был свой резон.
– Вам ладно, нам не ладно. Мы вас принудительно вылечим, Лев Борисович, – отечески шутили «органы» и уходили в свои кабинеты, широкогрудые и крутозадые.
Лев Борисович пугался несказанно, чуть иголки не глотал от ужаса, поскуливая в бессонной ночи:
– Лёва, ну поверь мне! Им надо поддакивать, Лёва, иначе они обидятся…
По воскресеньям Лев Борисович заглядывал к соседу, Моне Зильберману, говорил грустно и застенчиво:
– Дети подрастают. Взрослеют на глазах. И уходят туда, куда родителям нет доступа. Нельзя заводить одного, Моня. Малышей нужно несколько, чтобы сновали по дому... Что вы на это скажете?
– Я скажу, – отвечала вечная вдова Маня и губы поджимала на незваного гостя. – Я тебе прямо скажу. Заимели власть, ворвались – ног не вытерли, потеснили, загваздали пол. С того и пошло.
Усталло Л. Б. уходил к себе, сутулясь от огорчения, и Моня ей выговаривал:
– Злопамятная ты старушка! Обидела человека.
– Поговори у меня, – бурчала с лежанки. – Скажу праправнуку – он те чих-пых устроит...
Праправнука у Мани не было.
Праправнук задохся в империалистическую от вредных немецких газов.
И прапраправнука тоже не было. Его в гражданскую расстреляли за побег. То ли от красных к белым, то ли от белых к зеленым.
Маня не разобрала.
Через неделю Лев Борисович снова приходил, искушал Моню Зильбермана:
– Поедем к Димочке. Вместе с нами.
– А Маню. Куда ее денем?
– И Маню с собой.
– Так я тебе и поеду, – бурчала с лежанки. – Детки мои – по земле рассованы. Гора печали, не сдвинуть....
Вечная вдова Маня схоронила Моню на еврейском кладбище, возле папы его и мамы, перетащила к себе его подушки и телевизор «Рекорд». Могила у Мони была комолая, без креста, и Мане это не нравилось.
– Вот ужо скажу, – грозилась. – Он те отлупцует…
А сказать некому.
Моня умер, а Льву Борисовичу подарили кота. Большого и лохматого.
С дворовой, должно быть, помойки.
Это был замечательный кот, и народная молва утверждала: семья, куда он попадал, получала разрешение на выезд.
За котом стояла очередь. Из-за кота ссорились и переставали разговаривать. Лев Борисович получил его по блату, скроив некоей даме элегантное пальто, в котором не стыдно прошвырнуться по Парижу.
Кот сбежал из семьи Усталло после подачи документов.
Назад, на помойку.
– Плохой признак, – решили знающие люди, и Усталло Л. Б. получил отказ.
– Ваш выезд, – сказал инспектор с паузой, – противоречит.
Зевнул от омерзения.
– Чему? – спросил Л. Б.
Инспектор удивился вопросу.
– Всему, – сказал он, и у Л. Б. закололо в боку.
– Предложите что-нибудь поновее! – закричал Лев Борисович, пугаясь собственной храбрости.
– Зачем? – удивился тот.
Снова закололо в боку, и кололо до самого конца.
После похорон жена его Дорочка пошла в то самое учреждение и попросила разрешение на выезд. К дочке своей Любочке. К внуку Димочке. Теперь без мужа своего, который много знал.
Но ей тоже отказали.
В том доме было полно этажей…
…а кнопок в лифте на одну больше.
На лишнюю, самую верхнюю кнопку никто обычно не нажимал. Взрослые вечно спешили по неотложным глупостям, а дети до нее не доставали. Потом они подрастали и могли уже дотянуться, но начинали спешить вместе со всеми.
Оставались одни старики, которые никуда не торопились.
– Минувшее наше, – говорил Фишер, пока шли к лифту, – чердак неиспользованных возможностей. На чердаке валяется всякое барахло, которое стоило бы подлатать, подбить гвоздиком, прикрутить бечевкой, снова пустить в дело. И наши возможности – то самое барахло, отслужившее свой век. Но очень жалко его выбрасывать!..
И он нажал на верхнюю кнопку.
Старик Фишер был мудр, тощ, голенаст, похож на отжившего свое кузнечика, хоть не умел прыгать и стрекотать в траве, зато давал советы в неограниченных количествах. Он не был настоящим ребе, кузнечик Фишер, почти ребе, ребе для неверующих, и там это считалось.
Его кресло стояло на чердаке, в дальнем углу; он усаживался в него, уложив руки на подлокотники, и туда приходили нерешительные евреи в разброде-шатаниях. Кресло было массивное, с прямой спинкой, в котором хотелось выносить приговоры без права на обжалование.
Ноги Фишера чуточку не доставали до пола, но евреи на ноги не смотрели. Они приходили советоваться, и Фишер их наставлял.
– Ребе, не стоит ли?..
– Стоит.
– Ребе, не взять ли с собой?..
– Взять.
– Ребе, а нам куда?..
– Они еще спрашивают. Вам – туда.
Кресло не пропустила таможня.
Категорически.
– Старое, – сказали. – Антикварную мебель не выпускаем.
– Да у него обивка новая! – вскричал Фишер. – Ножки новые. Подлокотники.
– Форма. Форма старая.
И оно осталось на чердаке.
Старик Фишер перелетел через границы со своим семейством, поселился в городе на холмах, растревожился, вздыхая:
– Там. Там я был ребе. Да, да. Просветителем затемненных. А тут? Что я могу посоветовать тут? Курс акций? Проценты-кредиты? Куда вложить, кому продать? Я же ничего не знаю…