Ещё днём нам приказали выдвинуться на тот взгорок с тремя берёзами и ждать там дальнейших распоряжений. Первые несколько человек благополучно добрались туда, кто ползком, кто перебежкой. Но потом немцы заметили передвижение и начали обстреливать. Ранило троих. До взгорка дотянулось девятнадцать. Небольшой кустарник плохо скрывал нас. И весь день мы были у немцев на виду под постоянным обстрелом. И если со стороны Панова у нас была какая-то защита — сам взгорок, то со стороны Овсянникова мы были как на ладони. Оттуда и вели немцы огонь.
Мы расползлись кто куда, часто перебирались с места на место в надежде найти какую-нибудь ямку, рытвину, в которую можно вжаться и стать незаметными, но всё напрасно.
Легко раненные сами перебирались в рощу а около меня лежал с простреленной грудью пожилой боец, татарин. Мы перевязали его, и я спросил у ротного разрешения вынести его в тыл.
Но ротный, видно, с минуты на минуту ждал у телефона приказа комбата на наступление и не мог разрешить двум людям уйти с исходных позиций. Людей и так слишком мало.
А я лежал около раненого, зная, что при ранении в грудь необходима немедленная помощь, иначе смерть, но ничего сделать не мог. Я вообще тогда не понимал, зачем мы здесь, какое может быть наступление силами чуть больше отделения, когда до этого захлёбывались наступления целого батальона? Все мы надеялись, что не сегодня завтра нас должны сменить, а вот приходится идти опять. И если миловала нас судьба два месяца, то ещё обидней погибнуть сейчас, за несколько дней до смены…
Раненый же тихо и безжалобно умирал возле меня. Побелел, часто и хрипло дышал… И кто-то еле слышно, чтоб не услышал умирающий, сказал: «Вот уж точна пословица — перед смертью не надышишься».
Спустя немного прибежал связной от ротного с приказом выдвинуться влево, в кустарник. Пришлось оставить раненого и ползти. И тут опять немецкий пулемёт принялся за работу. Переползая, я неосторожно приподнялся, и сразу несколько пуль впились в землю около меня. Я покатился в сторону, но и там, сбивая ветви кустарника просквозила очередь. Я перекатился обратно… И так ловил меня немецкий пулемётчик минут десять, но мне казалось, не будет этому конца…
Когда немцы немного угомонились, я послал одного бойца проведать раненого. Он вернулся побледневший и дрожащими губами прошептал, что татарин помер.
Я ждал, что на освободившееся место прибудет вторая рота, но она не шла… Для чего же тогда нужен был этот маневр, непонятно? Но, к сожалению, не всегда и не всё бывает понятно рядовому или среднему командиру, находящемуся на своём пятачке, не знающему, что делают в это время другие подразделения.
Так и сейчас не знали мы, что отвлекаем немца, что готовится где-то разведка… Сейчас мечтали мы о нашей роще, о наших шалашиках, где густо устлано лапником, где всегда горел маленький костёрик, о шалашиках, в которых мы были так же беззащитны, как и здесь, на поле, но которые были для нас хоть каким, но домом…
Мы все продрогли до костей, а немцы нет-нет, да пускали короткие очереди. Были и отдельные выстрелы — это ловили на мушку снайперы.
Когда начало темнеть, нам приказали переползать обратно к берёзам на взгорок, и вскоре туда приполз боец с котелком водки. Но братва не поживела, не обрадовалась — раз водочки принесли, значит, придётся хватить лиха. Кружек у нас не было (в шалашиках оставили), пошёл котелок вкруговую, пили нежадно по два глотка, чтоб последним досталось. Мне принесли уже на донышке и мою долю и помершего татарина. Выпил, словно воду, утерся рукавом — маловато, не согрела водка.
Уже совсем затемнело, и немцы ракеты начали пускать, причем из Панова больше, чем обычно. Ждали, видно, чего же придумает русский Иван. А он придумал вот что.
— По сигналу «красная ракета» начать движение на Паново, — прохрипел запыхавшийся связной от ротного. Если днём крутилась ещё какие-то неясные, обнадёживающие мысли, что помаячим мы здесь, отвлечём немцев от чего-то, а потом отправят нас назад, в нашу рощу, то теперь они ушли. Приказ есть приказ.
Рядом со мной лежал недавно прибывший из пополнения боец с ручным пулемётом. Я приказал ему подать вправо, метров на двадцать и оттуда поддерживать нас пулемётным огнём.
И тут со мной случилось то, чего не было ни в первые наступления, ни за все эти месяцы. Навалился страх, какого никогда не было, парализовал, обессилил, придавил, сплющил. И когда захотел двинуться с места, ноги не послушались меня. Что это? Паралич? Результат двухмесячного пребывания в мокрых, непросыхаемых валенках? Или кажется мне это? Но нет, действительно не могу шевельнуть ногой… Вначале это испугало меня, а потом вроде обрадовало — не могу ж я идти в наступление с такими ногами. Не могу — и все! И отлегло от сердца. Подтягиваясь одними руками, я пополз к пулемётчику…
Я поднял голову… Надо мной висело такое же весеннее небо, и лежу я, быть может, на том самом месте, что и двадцать лет тому назад. Лежу живой…
Я не стал прокручивать остальные воспоминания и пошёл обратно.